Стихи Есенина о матери и доме
«Письмо к матери», «Письмо от матери», «Письмо к сестре»: семейный круг как последняя опора.
Мать в поздней лирике Есенина — не только биографическая Татьяна Фёдоровна, но и фигура прощения. В «Письме к матери» герой не оправдывается, а просит не тревожиться; в «Письме от матери» голос принадлежит уже ей.
Эти тексты образуют маленький эпистолярный цикл, который стоит читать вместе: два письма и ответ — редкая для Есенина форма сюжета.
Тексты подборки
- Возвращение на родину 1924 Я посетил родимые места, Ту сельщину, Где жил мальчишкой, Где каланчой с березовою вышкой Взметнулась колокольня без креста. Как много изменилось там, В их бедном, неприглядном быте. Какое множество открытий За мною следовало по пятам. Отцовский дом Не мог я распознать: Приметный клен уж под окном не машет, И на крылечке не сидит уж мать, Кормя цыплят крупитчатою кашей. Стара, должно быть, стала… Да, стара. Я с грустью озираюсь на окрестность: Какая незнакомая мне местность! Одна, как прежняя, белеется гора, Да у горы Высокий серый камень. Здесь кладбище! Подгнившие кресты, Как будто в рукопашной мертвецы, Застыли с распростертыми руками. По тропке, опершись на подожок, Идет старик, сметая пыль с бурьяна. «Прохожий! Укажи, дружок, Где тут живет Есенина Татьяна?» «Татьяна… Гм… Да вон за той избой. А ты ей что? Сродни? Аль, может, сын пропащий?» «Да, сын. Но что, старик, с тобой? Скажи мне, Отчего ты так глядишь скорбяще?» «Добро, мой внук, Добро, что не узнал ты деда!..» «Ах, дедушка, ужели это ты?» И полилась печальная беседа Слезами теплыми на пыльные цветы. «Тебе, пожалуй, скоро будет тридцать… А мне уж девяносто… Скоро в гроб. Давно пора бы было воротиться». Он говорит, а сам все морщит лоб. «Да!.. Время!.. Ты не коммунист?» «Нет!..» «А сестры стали комсомолки. Такая гадость! Просто удавись! Вчера иконы выбросили с полки, На церкви комиссар снял крест. Теперь и Богу негде помолиться. Уж я хожу украдкой нынче в лес, Молюсь осинам… Может, пригодится… Пойдем домой — Ты все увидишь сам». И мы идем, топча межой кукольни. Я улыбаюсь пашням и лесам, А дед с тоской глядит на колокольню. «Здорово, мать! Здорово!» — И я опять тяну к глазам платок. Тут разрыдаться может и корова, Глядя на этот бедный уголок. На стенке календарный Ленин. Здесь жизнь сестер, Сестер, а не моя, — Но все ж готов упасть я на колени, Увидев вас, любимые края. Пришли соседи… Женщина с ребенком. Уже никто меня не узнает. По-байроновски наша собачонка Меня встречала с лаем у ворот. Ах, милый край! Не тот ты стал, Не тот. Да уж и я, конечно, стал не прежний. Чем мать и дед грустней и безнадежней, Тем веселей сестры смеется рот. Конечно, мне и Ленин не икона, Я знаю мир… Люблю мою семью… Но отчего-то все-таки с поклоном Сажусь на деревянную скамью. «Ну, говори, сестра!» И вот сестра разводит, Раскрыв, как Библию, пузатый «Капитал», О Марксе, Энгельсе… Ни при какой погоде Я этих книг, конечно, не читал. И мне смешно, Как шустрая девчонка Меня во всем за шиворот берет… По-байроновски наша собачонка Меня встречала с лаем у ворот.
- Анна Снегина 1925 А. Воронскому 1 «Село, значит, наше — Радово, Дворов, почитай, два ста. Тому, кто его оглядывал, Приятственны наши места. Богаты мы лесом и водью, Есть пастбища, есть поля. И по всему угодью Рассажены тополя. Мы в важные очень не лезем, Но все же нам счастье дано. Дворы у нас крыты железом, У каждого сад и гумно. У каждого крашены ставни, По праздникам мясо и квас. Недаром когда-то исправник Любил погостить у нас. Оброки платили мы к сроку, Но — грозный судья — старшина Всегда прибавлял к оброку По мере муки и пшена. И чтоб избежать напасти, Излишек нам был без тяго́т. Раз — власти, на то они власти, А мы лишь простой народ. Но люди — все грешные души. У многих глаза — что клыки. С соседней деревни Криуши Косились на нас мужики. Житье у них было плохое — Почти вся деревня вскачь Пахала одной сохою На паре заезженных кляч. Каких уж тут ждать обилий, Была бы душа жива. Украдкой они рубили Из нашего леса дрова. Однажды мы их застали... Они в топоры, мы тож. От звона и скрежета стали По телу катилась дрожь. В скандале убийством пахнет. И в нашу и в их вину Вдруг кто-то из них как ахнет! — И сразу убил старшину. На нашей быдластой сходке Мы делу условили ширь. Судили. Забили в колодки И десять услали в Сибирь. С тех пор и у нас неуряды. Скатилась со счастья возжа. Почти что три года кряду У нас то падеж, то пожар». * Такие печальные вести Возница мне пел весь путь. Я в радовские предместья Ехал тогда отдохнуть. Война мне всю душу изъела. За чей-то чужой интерес Стрелял я мне близкое тело И грудью на брата лез. Я понял, что я — игрушка, В тылу же купцы да знать, И, твердо простившись с пушками, Решил лишь в стихах воевать. Я бросил мою винтовку, Купил себе «липу», и вот С такою-то подготовкой Я встретил семнадцатый год. Свобода взметнулась неистово. И в розово-смрадном огне Тогда над страною калифствовал Керенский на белом коне. Война «до конца», «до победы». И ту же сермяжную рать Прохвосты и дармоеды Сгоняли на фронт умирать. Но все же не взял я шпагу... Под грохот и рев мортир Другую явил я отвагу — Был первый в стране дезертир. * Дорога довольно хорошая, Приятная хладная звень. Луна золотою порошею Осыпала даль деревень. «Ну, вот оно, наше Радово, — Промолвил возница, — Здесь! Недаром я лошади вкладывал За норов ее и спесь. Позволь, гражданин, на чаишко. Вам к мельнику надо? ...Так — вон!.. Я требую с вас без излишка За дальний такой прогон». ...................... Даю сороковку. «Мало!» Даю еще двадцать. «Нет!» Такой отвратительный малый, А малому тридцать лет. «Да что ж ты? Имеешь ли душу? За что ты с меня гребешь?» И мне отвечает туша: «Сегодня плохая рожь. Давайте еще незвонких Десяток иль штучек шесть — Я выпью в шинке самогонки За ваше здоровье и честь...» * И вот я на мельнице... Ельник Осыпан свечьми светляков. От радости старый мельник Не может сказать двух слов: «Голубчик! Да ты ли? Сергуха?! Озяб, чай? Поди, продрог? Да ставь ты скорее, старуха, На стол самовар и пирог!» В апреле прозябнуть трудно, Особенно так в конце. Был вечер задумчиво чудный, Как дружья улыбка в лице. Объятья мельника кру́ты, От них заревет и медведь, Но все же в плохие минуты Приятно друзей иметь. «Откуда? Надолго ли?» «На́ год». «Ну, значит, дружище, гуляй! Сим летом грибов и ягод У нас хоть в Москву отбавляй. И дичи здесь, братец, до че́рта, Сама так под порох и прет. Подумай ведь только... Четвертый Тебя не видали мы год...» ........................ ........................ Беседа окончена. Чинно Мы выпили весь самовар. По-старому с шубой овчинной Иду я на свой сеновал. Иду я разросшимся садом, Лицо задевает сирень. Так мил моим вспыхнувшим взглядам Состарившийся плетень. Когда-то у той вон калитки Мне было шестнадцать лет, И девушка в белой накидке Сказала мне ласково: «Нет!» Далекие, милые были! Тот образ во мне не угас. Мы все в эти годы любили, Но мало любили нас. 2 «Ну что же! Вставай, Сергуша! Еще и заря не текла, Старуха за милую душу Оладьев тебе напекла. Я сам-то сейчас уеду К помещице Снегиной… Ей Вчера настрелял я к обеду Прекраснейших дупелей». Привет тебе, жизни денница! Встаю, одеваюсь, иду. Дымком отдает росяница На яблонях белых в саду. Я думаю: Как прекрасна Земля И на ней человек. И сколько с войной несчастных Уродов теперь и калек! И сколько зарыто в ямах! И сколько зароют еще! И чувствую в скулах упрямых Жестокую судоргу щек. Нет, нет! Не пойду навеки! За то, что какая-то мразь Бросает солдату-калеке Пятак или гривенник в грязь. «Ну, доброе утро, старуха! Ты что-то немного сдала…» И слышу сквозь кашель глухо: «Дела одолели, дела. У нас здесь теперь неспокойно. Испариной все зацвело. Сплошные мужицкие войны — Дерутся селом на село. Сама я своими ушами Слыхала от прихожан: То радовцев бьют криушане, То радовцы бьют криушан. А все это, значит, безвластье. Прогнали царя… Так вот… Посыпались все напасти На наш неразумный народ. Открыли зачем-то остроги, Злодеев пустили лихих. Теперь на большой дороге Покою не знай от них. Вот тоже, допустим… C Криуши… Их нужно б в тюрьму за тюрьмой, Они ж, воровские души, Вернулись опять домой. У них там есть Прон Оглоблин, Булдыжник, драчун, грубиян. Он вечно на всех озлоблен, С утра по неделям пьян. И нагло в третьевом годе, Когда объявили войну, При всем честном народе Убил топором старшину. Таких теперь тысячи стало Творить на свободе гнусь. Пропала Расея, пропала… Погибла кормилица Русь…» Я вспомнил рассказ возницы И, взяв свою шляпу и трость, Пошел мужикам поклониться, Как старый знакомый и гость. Иду голубою дорожкой И вижу — навстречу мне Несется мой мельник на дрожках По рыхлой еще целине. «Сергуха! За милую душу! Постой, я тебе расскажу! Сейчас! Дай поправить возжу, Потом и тебя оглоушу. Чего ж ты мне утром ни слова? Я Снегиным так и бряк: Приехал ко мне, мол, веселый Один молодой чудак. (Они ко мне очень желанны, Я знаю их десять лет.) А дочь их замужняя Анна Спросила: — Не тот ли, поэт? — Ну да, — говорю, — он самый. — Блондин? — Ну, конечно, блондин. — С кудрявыми волосами? — Забавный такой господин. — Когда он приехал? — Недавно. — Ах, мамочка, это он! Ты знаешь, Он был забавно Когда-то в меня влюблен. Был скромный такой мальчишка, А нынче... Поди ж ты... Вот... Писатель... Известная шишка... Без просьбы уж к нам не придет». И мельник, как будто с победы, Лукаво прищурил глаз: «Ну, ладно! Прощай до обеда! Другое сдержу про запас». Я шел по дороге в Криушу И тростью сшибал зеленя. Ничто не пробилось мне в душу, Ничто не смутило меня. Струилися запахи сладко, И в мыслях был пьяный туман... Теперь бы с красивой солдаткой Завесть хорошо роман. * Но вот и Криуша! Три года Не зрел я знакомых крыш. Сиреневая погода Сиренью обрызгала тишь. Не слышно собачьего лая, Здесь нечего, видно, стеречь — У каждого хата гнилая, А в хате ухваты да печь. Гляжу, на крыльце у Прона Горластый мужицкий галдеж. Толкуют о новых законах, О ценах на скот и рожь. «Здорово, друзья!» «Э, охотник! Здорово, здорово! Садись. Послушай-ка ты, беззаботник, Про нашу крестьянскую жись. Что нового в Питере слышно? С министрами, чай, ведь знаком? Недаром, едрит твою в дышло, Воспитан ты был кулаком. Но все ж мы тебя не порочим. Ты — свойский, мужицкий, наш, Бахвалишься славой не очень И сердце свое не продашь. Бывал ты к нам зорким и рьяным, Себя вынимал на испод... Скажи: Отойдут ли крестьянам Без выкупа пашни господ? Кричат нам, Что землю не троньте, Еще не настал, мол, миг. За что же тогда на фронте Мы губим себя и других?» И каждый с улыбкой угрюмой Смотрел мне в лицо и в глаза, А я, отягченный думой, Не мог ничего сказать. Дрожали, качались ступени, Но помню Под звон головы: «Скажи, Кто такое Ленин?» Я тихо ответил: «Он — вы». 3 На корточках ползали слухи, Судили, решали, шепча. И я от моей старухи Достаточно их получал. Однажды, вернувшись с тяги, Я лег подремать на диван. Разносчик болотной влаги, Меня прознобил туман. Трясло меня, как в лихорадке, Бросало то в холод, то в жар. И в этом проклятом припадке Четыре я дня пролежал. Мой мельник с ума, знать, спятил. Поехал, Кого-то привез... Я видел лишь белое платье Да чей-то привздернутый нос. Потом, когда стало легче, Когда прекратилась трясь, На пятые сутки под вечер Простуда моя улеглась. Я встал. И лишь только пола Коснулся дрожащей ногой, Услышал я голос веселый: «А! Здравствуйте, мой дорогой! Давненько я вас не видала... Теперь из ребяческих лет Я важная дама стала, А вы — знаменитый поэт. ....................... Ну, сядем. Прошла лихорадка? Какой вы теперь не такой! Я даже вздохнула украдкой, Коснувшись до вас рукой. Да! Не вернуть, что было. Все годы бегут в водоем. Когда-то я очень любила Сидеть у калитки вдвоем. Мы вместе мечтали о славе... И вы угодили в прицел, Меня же про это заставил Забыть молодой офицер...» * Я слушал ее и невольно Оглядывал стройный лик. Хотелось сказать: «Довольно! Найдемте другой язык!» Но почему-то, не знаю, Смущенно сказал невпопад: «Да... Да... Я сейчас вспоминаю... Садитесь... Я очень рад... Я вам прочитаю немного Стихи Про кабацкую Русь... Отделано четко и строго. По чувству — цыганская грусть». «Сергей! Вы такой нехороший. Мне жалко, Обидно мне, Что пьяные ваши дебоши Известны по всей стране. Скажите: Что с вами случилось?» «Не знаю». «Кому же знать?» «Наверно, в осеннюю сырость Меня родила моя мать». «Шутник вы...» «Вы тоже, Анна». «Кого-нибудь любите?» «Нет». «Тогда еще более странно Губить себя с этих лет: Пред вами такая дорога...» Сгущалась, туманилась даль. Не знаю, зачем я трогал Перчатки ее и шаль. ................... Луна хохотала, как клоун. И в сердце хоть прежнего нет, По-странному был я полон Наплывом шестнадцати лет. Расстались мы с ней на рассвете С загадкой движений и глаз... Есть что-то прекрасное в лете, А с летом прекрасное в нас. * Мой мельник... Ох, этот мельник! С ума меня сводит он. Устроил волынку, бездельник, И бегает, как почтальон. Сегодня опять с запиской, Как будто бы кто-то влюблен: «Придите. Вы самый близкий. С любовью Иду. Прихожу в Криушу. Оглоблин стоит у ворот И спьяну в печенки и в душу Костит обнищалый народ. «Эй, вы! Тараканье отродье! Все к Снегиной... Р-раз — и квас. Даешь, мол, твои угодья Без всякого выкупа с нас!» И тут же, меня завидя, Снижая сварливую прыть, Сказал в неподдельной обиде: «Крестьян еще нужно варить». «Зачем ты позвал меня, Проша?» «Конечно, ни жать, ни косить. Сейчас я достану лошадь И к Снегиной... вместе... Просить...» И вот запрягли нам клячу. В оглоблях мосластая шкеть — Таких отдают с придачей, Чтоб только самим не иметь. Мы ехали мелким шагом, И путь нас смешил и злил: В подъемах по всем оврагам Телегу мы сами везли. Приехали. Дом с мезонином Немного присел на фасад. Волнующе пахнет жасмином Плетнёвый его палисад. Слезаем. Подходим к террасе И, пыль отряхая с плеч, О чьем-то последнем часе Из горницы слышим речь: «Рыдай не рыдай — не помога... Теперь он холодный труп... ... Там кто-то стучит у порога. Припудрись... Пойду отопру...» Дебелая грустная дама Откинула добрый засов. И Прон мой ей брякнул прямо Про землю, Без всяких слов. «Отдай!.. — Повторял он глухо. — Не ноги ж тебе целовать!» Как будто без мысли и слуха Она принимала слова. Потом в разговорную очередь Спросила меня Сквозь жуть: «А вы, вероятно, к дочери? Присядьте... Сейчас доложу...» Теперь я отчетливо помню Тех дней роковое кольцо. Но было совсем не легко мне Увидеть ее лицо. Я понял — Случилось горе, И молча хотел помочь. «Убили... Убили Борю... Оставьте. Уйдите прочь. Вы — жалкий и низкий трусишка! Он умер... А вы вот здесь...» Нет, это уж было слишком. Не всякий рожден перенесть. Как язвы, стыдясь оплеухи, Я Прону ответил так: «Сегодня они не в духе... Поедем-ка, Прон, в кабак...» 4 Все лето провел я в охоте. Забыл ее имя и лик. Обиду мою На болоте Оплакал рыдальщик-кулик. Бедна наша родина кроткая В древесную цветень и сочь, И лето такое короткое, Как майская теплая ночь. Заря холодней и багровей. Туман припадает ниц. Уже в облетевшей дуброве Разносится звон синиц. Мой мельник вовсю улыбается, Какая-то веселость в нем. «Теперь мы, Сергуха, по зайцам За милую душу пальнем!» Я рад и охоте, Коль нечем Развеять тоску и сон. Сегодня ко мне под вечер, Как месяц, вкатился Прон. «Дружище! С великим счастьем, Настал ожидаемый час! Приветствую с новой властью, Теперь мы всех р-раз — и квас! Без всякого выкупа с лета Мы пашни берем и леса. В России теперь Советы И Ленин — старшой комиссар. Дружище! Вот это номер! Вот это почин так почин. Я с радости чуть не помер, А брат мой в штаны намочил. Едри ж твою в бабушку плюнуть. Гляди, голубарь, веселей. Я первый сейчас же коммуну Устрою в своем селе!» У Прона был брат Лабутя, Мужик — что твой пятый туз: При всякой опасной минуте Хвальбишка и дьявольский трус. Таких вы, конечно, видали. Их рок болтовней наградил. Носил он две белых медали С японской войны на груди. И голосом хриплым и пьяным Тянул, заходя в кабак: «Прославленному под Ляояном Ссудите на четвертак...» Потом, насосавшись до дури, Взволнованно и горячо О сдавшемся Порт-Артуре Соседу слезил на плечо. «Голубчик! — Кричал он. — Петя! Мне больно... Не думай, что пьян. Отвагу мою на свете Лишь знает один Ляоян». Такие всегда на примете. Живут, не мозоля рук. И вот он, конечно, в Совете, Медали запрятал в сундук. Но с тою же важной осанкой, Как некий седой ветеран, Хрипел под сивушной банкой Про Нерчинск и Турухан: «Да, братец! Мы горе видали, Но нас не запугивал страх...» ...................... Медали, медали, медали Звенели в его словах. Он Прону вытягивал нервы, И Прон материл не судом. Но все ж тот поехал первый Описывать снегинский дом. В захвате всегда есть скорость: — Даешь! Разберем потом! Весь хутор забрали в волость С хозяйками и со скотом. А мельник... ......................... Мой старый мельник Хозяек привез к себе, Заставил меня, бездельник, В чужой ковыряться судьбе. И снова нахлынуло что-то, Когда я всю ночь напролет Смотрел на скривленный заботой Красивый и чувственный рот. Я помню — Она говорила: «Простите... Была не права... Я мужа безумно любила. Как вспомню... болит голова... Но вас Оскорбила случайно... Жестокость была мой суд... Была в том печальная тайна, Что страстью преступной зовут. Конечно, До этой осени Я знала б счастливую быль... Потом бы меня вы бросили, Как выпитую бутыль... Поэтому было не надо... Ни встреч... ни вобще продолжать... Тем более с старыми взглядами Могла я обидеть мать». Но я перевел на другое, Уставясь в ее глаза. И тело ее тугое Немного качнулось назад. «Скажите, Вам больно, Анна, За ваш хуторской разор?» Но как-то печально и странно Она опустила свой взор. ..................... «Смотрите... Уже светает. Заря как пожар на снегу... Мне что-то напоминает... Но что?.. Я понять не могу... Ах!.. Да... Это было в детстве... Другой... Не осенний рассвет... Мы с вами сидели вместе... Нам по шестнадцать лет...» Потом, оглядев меня нежно И лебедя выгнув рукой, Сказала как будто небрежно: «Ну, ладно... Пора на покой...» ........................ Под вечер они уехали. Куда? Я не знаю куда. В равнине, проложенной вехами, Дорогу найдешь без труда. Не помню тогдашних событий, Не знаю, что сделал Прон. Я быстро умчался в Питер Развеять тоску и сон. 5 Суровые, грозные годы! Ну разве всего описать? Слыхали дворцовые своды Солдатскую крепкую «мать». Эх, удаль! Цветение в далях! Недаром чумазый сброд Играл по дворам на роялях Коровам тамбовский фокстрот. За хлеб, за овес, за картошку Мужик залучил граммофон, — Слюнявя козлиную ножку, Танго себе слушает он. Сжимая от прибыли руки, Ругаясь на всякий налог, Он мыслит до дури о штуке, Катающейся между ног. Шли годы Размашисто, пылко. Удел хлебороба гас. Немало попрело в бутылках «Керенок» и «ходей» у нас. Фефела! Кормилец! Касатик! Владелец землей и скотом, За пару измызганных «катек» Он даст себя выдрать кнутом. Ну, ладно. Довольно стонов, Ненужных насмешек и слов. Сегодня про участь Прона Мне мельник прислал письмо: «Сергуха! За милую душу! Привет тебе, братец! Привет! Ты что-то опять в Криушу Не кажешься целых шесть лет. Утешь! Соберись на милость! Прижваривай по весне! У нас здесь такое случилось, Чего не расскажешь в письме. Теперь стал спокой в народе, И буря пришла в угомон. Узнай, что в двадцатом годе Расстрелян Оглоблин Прон. Расея!.. Дуро́вая зыкь она. Хошь верь, хошь не верь ушам — Однажды отряд Деникина Нагрянул на криушан. Вот тут и пошла потеха... С потехи такой — околеть! Со скрежетом и со смехом Гульнула казацкая плеть. Тогда вот и чикнули Проню... Лабутя ж в солому залез И вылез, Лишь только кони Казацкие скрылись в лес. Теперь он по пьяной морде Еще не устал голосить: «Мне нужно бы красный орден За храбрость мою носить...» Совсем прокатились тучи... И хоть мы живем не в раю, Ты все ж приезжай, голубчик, Утешить судьбину мою...» * И вот я опять в дороге. Ночная июньская хмарь. Бегут говорливые дроги Ни шатко ни валко, как встарь. Дорога довольно хорошая, Равнинная тихая звень. Луна золотою порошею Осыпала даль деревень. Мелькают часовни, колодцы, Околицы и плетни. И сердце по-старому бьется, Как билось в далекие дни. Я снова на мельнице... Ельник Усыпан свечьми светляков. По-старому старый мельник Не может связать двух слов: «Голубчик! Вот радость! Сергуха?! Озяб, чай? Поди, продрог? Да ставь ты скорее, старуха, На стол самовар и пирог. Сергунь! Золотой! Послушай! ...................... И ты уж старик по годам... Сейчас я за милую душу Подарок тебе передам». «Подарок?» «Нет... Просто письмишко... Да ты не спеши, голубок! Почти что два месяца с лишком Я с почты его приволок». Вскрываю... читаю... Конечно!.. Откуда же больше и ждать? И почерк такой беспечный, И лондонская печать. «Вы живы?.. Я очень рада... Я тоже, как вы, жива. Так часто мне снится ограда, Калитка и ваши слова. Теперь я от вас далеко... В России теперь апрель. И синею заволокой Покрыта береза и ель. Сейчас вот, когда бумаге Вверяю я грусть моих слов, Вы с мельником, может, на тяге Подслушиваете тетеревов. Я часто хожу на пристань И, то ли на радость, то ль в страх, Гляжу средь судов все пристальней На красный советский флаг. Теперь там достигли силы. Дорога моя ясна... Но вы мне по-прежнему милы, Как родина и как весна»... ........................ Письмо как письмо. Беспричинно. Я в жисть бы таких не писал... По-прежнему с шубой овчинной Иду я на свой сеновал. Иду я разросшимся садом, Лицо задевает сирень. Так мил моим вспыхнувшим взглядам Погорбившийся плетень. Когда-то у той вон калитки Мне было шестнадцать лет. И девушка в белой накидке Сказала мне ласково: «Нет!» Далекие милые были!.. Тот образ во мне не угас. Мы все в эти годы любили, Но, значит, Любили и нас.
- Товарищ 1917 Он был сыном простого рабочего, И повесть о нём очень короткая. Только и было в нём, что волосы, как ночь, Да глаза голубые, кроткие. Отец его с утра до вечера Гнул спину, чтоб прокормить крошку; Но ему делать было нечего, И были у него товарищи: Христос да кошка. Кошка была старая, глухая, Ни мышей, ни мух не слышала, А Христос сидел на руках у матери И смотрел с иконы на голубей под крышею. Жил Мартин, и никто о нём не ведал. Грустно стучали дни, словно дождь по железу. И только иногда за скудным обедом Учил его отец распевать марсельезу. «Вырастешь, — говорил он, — поймёшь… Разгадаешь, отчего мы так нищи!» И глухо дрожал его щербатый нож Над чёрствой горбушкой насущной пищи. Но вот под тёсовым Два ветра взмахнули То с вешнею полымью Взметнулся российский И вот кому-то пробил Последний, грустный час… Но верьте, он не сробел Пред силой вражьих глаз! Душа его, как прежде, Бесстрашна и крепка, И тянется к надежде Бескровная рука. Он незадаром прожил, Недаром мял цветы; Но не на вас похожи Угасшие мечты… Нечаянно, негаданно С родимого крыльца Донёсся до Мартина Последний крик отца. С потухшими глазами, С пугливой синью губ, Упал он на колени, Обняв холодный труп. Но вот приподнял брови, Протёр рукой глаза, Вбежал обратно в хату И стал под образа: «Исус, Исус, ты слышишь? Ты видишь? Я один. Тебя зовёт и кличет Товарищ твой Марти́н! Отец лежит убитый, Но он не пал, как трус, Я слышу, он зовёт нас, О верный мой Исус. Зовёт он нас на помощь, Где бьётся русский люд, Велит стоять за волю, За равенство и труд!..» И, ласково приемля Речей невинных звук, Сошёл Исус на землю С неколебимых рук. Идут рука с рукою, А ночь черна, черна!.. И пыжится бедою Седая тишина. Мечты цветут надеждой Про вечный, вольный рок. Обоим нежит вежды Февральский ветерок. Но вдруг огни сверкнули… Залаял медный груз. И пал, сражённый пулей, Младенец Иисус. Больше нет воскресенья! Тело Его преда́ли погребенью: На Марсовом А там, где осталась мать, Где Ему не бывать Сидит у окошка Старая кошка, Ползает Мартин по́ полу: «Соколы вы мои, соколы, Голос его всё глуше, глуше, Кто-то давит его, кто-то душит, Но спокойно звенит То погаснув, то вспыхнув Железное «Рре-эс-пу-у-ублика!» -----
- Сказание о Евпатии Коловрате 1912 За поёмами Улыбыша Кружат облачные вентери. Закурилася ковыльница Подкопытною танагою. Ой, не зымь лузга-заманница Запоршила переточины,— Подымались злы татарове На зарайскую сторонушку. Задрожали губы Трубежа, Встрепенулись очи-голуби, И укромы крутоборые Посолонью зачаведели. Не ждала Рязань, не чуяла А и той разбойной допоти, Под фатой варяжьей засынькой Коротала ночку тёмную. Не совиный ух защурился, И не волчья пасть осклабилась,— То Батый с холма Чурилкова Показал орде на зарево. Как взглянули звёзды-ласточки, Загадали думу-полымя: Штой-то Русь захолынулася? Аль не слышит лязга бранного? Щебетнули звёзды месяцу: «Ай ты, Божие ягнятище! Ты не мни траву небесную, Перестань бодаться с тучами. Подыми-ка глазы-уголья На святую Русь крещёную, Да позарься в кутомарии, Что там го́рами ерошится?». Как взглянул тут месяц с привязи, А ин жвачка зубы вытерпла, Поперхнулся с перепужины И на землю кровью кашлянул. Ой, текут кровя сугорами, Стонут пасишные пажити, Разыгрались злы татарове, Кровь полониками черпают. Впереди ль сам хан на выпячи На коне сидит улыбисто И жуёт, слюнявя бороду, Кус подохлой кобылятины. Говорит он псиным голосом: «Ой ли, титники братанове, Не пора ль нам с пира-пображни Настремнить коней в Московию?» ==== 2 ==== От Ольги́ до Швивой Заводи Знают песни про Евпатия. Их поют от белой вызнати До холопного сермяжника. Хоть и много песен сложено, Да ни слову не уважено, Не сочесть похвал той удали, Не ославить смелой доблести. Вились кудри у Евпатия, В три ряда на плечи падали. За гленищем ножик сеченый Подпирал колено белое. Как держал он кузню-крыницу, Лошадей ковал да бражничал, Да пешнёвые угорины Двумя пальцами вытягивал. Много лонешнего смолота В закромах его затулено. Только нет угожей засыньки, Чернокосой побеседнушки. Не одна краса-зазнобушка Впотайную по нём плакала, Не один рукав молодушек От послезья продырявился. Да не любы, вишь, удалому Эти всхлипы серых журушек, А мила ему зазнобушка, Што ль рязанская сторонушка. ==== 3 ==== Как гулял ли, хороводничал Удалой-те добрый молодец И Ольгу́ ли волноватую В молоко парное вспенивал. Собирались злы татарове, На Москву коней шарахали. Собегалися боярове На кулажное устанище. Наряжали побегушника, Уручали серой грамотой: «Ты беги, буди, детинушка, На усуду свет Евпатия». Ой, не колоб в поле котится На позыв колдуньи с Шехмина,— Проскакал ездок на Пилево Да назад опять ворочает. Крутозыбы волны белые, Далеко их видно по лугу. Так и мечутся, яруются Укусить седое облако. Подскакал ездок ко берегу, Тянет поводы на быстрицу, Да не лезет конь в сумятицу, В две луны подковы вытянув. Как слезал бегун, задумывал: «Ай, с чего же речка пенится? Нет ни чичерного сиверка, Ни того ль лесного шолоха». ==== 4 ==== Да вставал тут добрый молодец, Свет Евпатий Коловратович, Выходил с воды на посолонь, Вытирался лопушиною. Утихала зыбь хлябучая, Развивались клубы пенные, И надводные коряжины По-лягвачьему пузырились. А и крикнет побегушниче: «Ой ты, лазушновый баторе!.. Ты беги, померяй силушку За Рязанью над татарами». ==== 5 ==== На узёмном погорелище За Коломной бабы хныкают. В хомутах и наколодниках Повели мужей татаровья. Хлыщут потные погонщики, Подгоняют полонянников, По пыжну путю-дороженьке Ставят вехами головушки. У загнетки неба синего Облака горят, поленища, На сухменьи ель-ухватище Пламя-полымя ворочает. Не кухта в бору замешкалась И не лышник чешет бороду, Ходит Спасе, Спас-угодниче Со опущенной головушкой. Отворялась Божья гридница Косятым окном по нудышу, Выходила Троеручица На крылечко с горней стражею. И шумнула мать пелеганцу: «Ой ты, сыне мой возлюбленный, Помути ты силу вражию, Соблюди Урусь кондовую». Не убластилося Батыю, Не во сне ему почуялось, Наяву ему предвиделось — Дикомыти рвут татаровье. Повернул коня поганище На застепное пристанище, За пожнёвые утырины, На укрепы ли козельские. Ой, бахвалятся провытники Без уёму, без попречины. За кого же тебя пропили, Половецкая любовница? ==== 6 ==== У Палаги-шинкачерихи На меду вино развожено. Корачевые кумашницы Рушниками занавешаны. Не облыжники пеняются, Не кусомни-поминушники,— Соходилися товарищи Свет хороброго Евпатия. Говорит-гудит детинушка: «Ой ли, други закадышные, Не пора ль нам тыквы-головы Попытать над ятаганами? Не назря мы, чай, за пожнями Солнце стрелами утыкали, Не с безделья в стены райские Два окошка пробуравили». Не загулины кувекали, Не тетерники скликалися, А удалые головушки С просулёнами прощалися. Плачут засыньки по дружникам, По Евпатию ль все Ольговичи. Улетают молодикочи Во погоню на потравников. Ой, не суки в тыне щенятся Под козельскими корягами, Налетала рать Евпатия, Сокрушала сыть поганую. Защемило сердце Батыя, Хлябушиной закобонилось. Не рязанцы ль встали мёртвые На угубу кроволитную? ==== 7 ==== А на райских пашнях побрани — Спорит идолище с Господом: «Ты отдай победу выкрому, Правоверу мусульманину». Говорит Господь узывчиво: «Ай ты, идолище чёрное, У какой ты злюки-матери Титьку-вишенье высасывал?» Бьются соколы-дружинники, А не знают волю сполову. Как сидеть их белым душенькам В терему ли, в саде райскоем. Стонет идолище чёрное, Брови-поросль оторачает. Как кипеть ли злым татаровьям — Во смоле, котлах кипучиих. Скачет хан на бела батыря, С губ бежит слюна капучая. И не меч Евпатий вытянул, А свеча в руках затеплилась. Не берёзки-белолипушки Из-под гоноби подрублены, Полегли соколья-дружники Под татарскими насечками. Не карачевое гульбище, Не изюм-кутья поминная — Разыгрались злы татаровья, Кровь полониками черпают. Возгово́рит лютый ханище: «Ой ли, черти-куралесники, Отешите череп батыря Что ль на чашу на сивушную». Уж он пьёт-не пьёт, курвяжится, Оглянётся да понюхает: «А всего ты, сила русская, На тыновье загодилася». ________ От Ольги́ до Швивой Заводи Знают песни про Евпатия. Их поют от белой вызнати До холопного сермяжника. == Пояснения == Произведения было намерено стилизовано Есениным под старину и оттого содержит много диалектизмов и устаревших слов. Вот некоторые из них. * Поёмы — поймы * Вентерь — рыболовная снасть * Лузга — просяная мякина. * Переточина — проток, ручей. * Укром — уединённое место. * Посолонь (Посолонка) — тощая земля * До́поть (до́петь) — от «допе́тать» (убить, извести кого-либо): ватага (орда) убийц. * Засынька — жена, возлюбленная. * Захолынуться (захолонуться) — забыться. * Сугор — бугор, холм, пригорок, взлобок, горюшка. * Пасишные пажити — луга для выпаса скота. * На выпячи — на возвышении * Полоник — поварёшка; ковшик. * Титник — молочный брат (здесь в переносном смысле) * Кус — кусок * Братанове — братья * Сермяга — грубое сукно из простой шерсти ручного изготовления и одежда из него. * Крыница (криница) — у славянских народов значит чистый источник воды, родник, колодец — живая вода. * Пешнёвые угорины — раскалённые ломы (?). * Лонешний смолот — прошлогоднее зерно. * Затулено — спрятано. * Побеседнушка — девушка, участница беседок (посиделок). * По пыжну путю — по мелколесью. * Лазушновый (лазушный) — общительный, располагающий к себе. * Баторе — звательный падеж от «батор» (богатырь). * Кумашница (кумачница) — кумачёвый сарафан. * Сивуха — плохо очищенная хлебная водка * Быстрица — очевидно, быстрая река. * Чичерный сиверко — резкий холодный северный ветер. * Шолох — шорох. * Полонянники — пленные. * Загнетка — ямка на шестке русской печи, куда сгребается жар (здесь употреблено в переносном смысле). * На сухменьи ель — ель, растущая на суходоле (сухой почве). * Кухта́ — туман, изморозь. * Лышник (лычник) — человек, сдирающий с дерева лыко; здесь — пьяница. * Гридница — комната, горница. * Косятое окно (косящатое окно) — окно из ячей-косяков или переплетённых вкось металлических прутьев, типичных для Руси до XVIII века * Нудыш — «по нудышу…», то есть от нужды, вынужденно, поневоле. * Пеле́ганец — от «пеле́гать» (лелеять, воспитывать). * Убластиться — померещиться. * Троеручица — икона Божьей Матери. * Кондовый — старинный, прочный, основательный. * Дикомыть — молодая ловчая птица, пойманная на воле после первой линьки. * Провытник — участник застолья. * Попречина — от «поперечить» (мешать, препятствовать); без попречины — беспрепятственно. * Облыжник — обманщик, плут. * Пеняться — выражать неудовольствие. * Кусомня (или кусомень) — от «кусомничать» (побираться, просить куски). * Поминушник — участник поминок. * Ятаган — рубяще-колющее холодное оружие, нечто среднее между саблей и кинжалом. * Загулина — гулянка. * Кувекать (кувикать) — визжать, громко кричать. * Дружник — возлюбленный, любовник. * Молодикоч — (мо́лодец) — неженатый молодой мужчина. * Потравник — виновник порчи трав или хлеба на корню. * По́брань — ссора. * Из-под гоноби — здесь, вероятно, в смысле «для постройки чего-либо» (от «гонобить» — строить). * Курвяжиться — вести себя как блядь, гулять с блядями (словарь русского мата) * Кутья — Кушанье из крупы с мёдом или риса с изюмом, которое едят на похоронах.
- Сиротка 1914 (Русская сказка) Маша — круглая сиротка. Плохо, плохо Маше жить, Злая мачеха сердито Без вины ее бранит. Неродимая сестрица Маше места не дает. Плачет Маша втихомолку И украдкой слезы льет. Не перечит Маша брани, Не теряет дерзких слов, А коварная сестрица Отбивает женихов. Злая мачеха у Маши Отняла ее наряд, Ходит Маша без наряда, И ребята не глядят. Ходит Маша в сарафане, Сарафан весь из заплат, А на мачехиной дочке Бусы с серьгами гремят. Сшила Маша на подачки Сарафан себе другой И на голову надела Полушалок голубой. Хочет Маша понарядней В церковь Божию ходить И у мачехи сердитой Просит бусы ей купить. Злая мачеха на Машу Засучила рукава, На устах у бедной Маши Так и замерли слова. Вышла Маша, зарыдала, Только некуда идти, Побежала б на кладбище, Да могилки не найти. Замела седая вьюга Поле снежным полотном, По дороженькам ухабы, И сугробы под окном. Вышла Маша на крылечко, Стало больно ей невмочь. А кругом лишь воет ветер, А кругом лишь только ночь. Плачет Маша у крылечка, Притаившись за углом, И заплаканные глазки Утирает рукавом. Плачет Маша, крепнет стужа, Злится Дедушка Мороз, А из глаз ее, как жемчуг, Вытекают капли слез. Вышел месяц из-за тучек, Ярким светом заиграл. Видит Маша — на приступке Кто-то бисер разметал. От нечаянного счастья Маша глазки подняла И застывшими руками Крупный жемчуг собрала. Только Маша за колечко Отворяет дверь рукой, — А с высокого сугроба К ней бежит старик седой: «Эй, красавица, постой-ка, Замела совсем пурга! Где-то здесь вот на крылечке Позабыл я жемчуга». Маша с тайною тревогой Робко глазки повела И сказала, запинаясь: «Я их в фартук собрала» И из фартука стыдливо, Заслонив рукой лицо, Маша высыпала жемчуг На обмерзшее крыльцо. «Стой, дитя, не сыпь, не надо,— Говорит старик седой,— Это бисер ведь на бусы, Это жемчуг, Маша, твой». Маша с радости смеется, Закраснелася, стоит, А старик, склонясь над нею, Так ей нежно говорит: «О дитя, я видел, видел, Сколько слез ты пролила И как мачеха лихая Из избы тебя гнала. А в избе твоя сестрица Любовалася собой И, расчесывая косы, Хохотала над тобой. Ты рыдала у крылечка, А кругом мела пурга, Я в награду твои слезы Заморозил в жемчуга. За тебя, моя родная, Стало больно мне невмочь И озлобленным дыханьем Застудил я мать и дочь. Вот и вся моя награда За твои потоки слез… Я ведь, Маша, очень добрый, Я ведь Дедушка Мороз». И исчез мороз трескучий… Маша жемчуг собрала И, прислушиваясь к вьюге, Постояла и ушла. Утром Маша рано-рано Шла могилушку копать. В это время царедворцы Шли красавицу искать. Приказал король им строго Обойти свою страну И красавицу собою Отыскать себе жену. Увидали они Машу, Стали Маше говорить, Только Маша порешила Прежде мертвых схоронить. Тихо справили поминки, На душе утихла боль, И на Маше, на сиротке, Повенчался сам король.|<1914>
- У белой воды 1916 === 1 === Лето было тихое и ведряное, небо вместо голубого было белое, и озеро, глядевшее в небо, тоже казалось белым; только у самого берега в воде качалась тень от ветлы да от избы Корнея Бударки. Иногда ветер подымал по песку целое облако пыли, обдавал ею воду и избу Корнея, а потом, когда утихал, из песка, чернея, торчали камни на выветренном месте; но от них тени не было. Корней Бударка ловил по спуску реки рыбу, а жена его Палага изо дня в день сидела на крылечке и смотрела то в ту ‹сторону, где,› чернея, торчали камни на выветренном ме‹сте, то› на молочное небо. Одинокая ветла под окошком роняла пух, вода еще тише обнимала берег, и не то от водяного зноя, не то оттого, что у нее самой во всем теле как бы переливалось молоко, Палага думала о муже, думала, как хорошо они проводили время, когда оба, прижавшись друг к другу, ночевали на сеновале, какие у него синие глаза, и вообще обо всем, что волновало ей кровь. Рыбаки уплывали вниз по реке с Петрова дня вплоть до зимних холодов. Палага считала дни, когда Корней должен был вернуться, молила св. Магдалину, чтобы скорей наставали холода, и чувствовала, что кровь в ней с каждым днем начинает закипать все больше и больше. Губы сделались красными, как калина, груди налились, и когда она, осторожно лаская себя, проводила по ним рукой, она чувствовала, что голова ее кружится, ноги трясутся, а щеки так и горят. Палага любила Корнея. Любила его здоровую грудь, руки, которыми он сгибал дуги, и особенно ей нравились его губы. Перебирая прошлое, Палага так сливалась с Корнеем мысленно, что даже чувствовала его горячее дыхание, теплую влагу губ, и тело ее начинало ныть еще сильнее, а то, что так было возможно, казалось ей преступлением. Она помнила, как она клялась Корнею, что хотя раз оборвешь, то уже без узла не натянешь, и все-таки, скрывая это внутри себя, металась из стороны в сторону, как связанная, и старалась найти выход. Опустив голову на колени, она смотрела, как за высокой горой тонуло солнце. Свечерело уже совсем, и по белой воде заскользила на песчаный островок, поросший хворостом, утлая маленькая лодочка. Мужик сидел в лодке, вылез и, изгибаясь, стал ползать по песку. В Палаге проснулось непонятное для нее решение... Она отвязала причало от челна, руки ее дрожали, ноги подкашивались, но все-таки она отправилась на островок. Взмахнув веслами, она почти в три удара обогнула островок и, стоя на носу, заметила, что мужик на песке собирает ракуши. Она глядела на него и так же, как в первый раз, трепетала вся. Когда мужик обернулся и, взглянув на нее своими рыбьими холодными глазами, ехидно прищурился, Палага вся похолодела, сжалась, страсть ее, как ей показалось, упала на дно лодки. «Окаянный меня смущаить!»— прошептала она. И, перекрестившись, повернула лодку обратно и, не скидавая платья с себя, бросилась у берега в воду. Был канун Ильина дня. С сарафана капала вода, когда она вошла в избу, а губы казались синими. Мокрыми руками она достала с божницы спички, затеплила лампадку и, упав на колени, начала молиться. Но ночью, когда она легла в мокрой рубашке на кровать, тело ее снова почувствовало тепло, и снова защемило под оголенными коленями. Она встала, сбегала к реке, окунула горячую голову в воду и, чтобы забыться, начала вслушиваться, как шумит ветер. «Наваждение, — думала она, — молиться надо и пост на себя наложить!» Ветер крутил песок, вода рябилась, холодела, и, глядя на реку, Палага шептала: «Господи, да скорея бы, скорея бы заморозки!» Утром чуть свет она отправилась на деревню к обедне. Деревня была верстах в шести от белой воды, дорога вилась меж ржи, и идти было по заре, когда еще было легко и прохладно. Ноги ее приустали, она сняла с себя башмаки, повесила на ленточке через плечо, нарочно норовила, сверкая белыми икрами, идти по росе, и огонь, мучивший ее тело, утихал. В церкви она молилась тоже только об одном, чтобы скорее настали холода, и, глядя на икону прикрытой рубищем Марии Египетской, просила у нее ее крепости одолеть свою похоть, но молитвенные мысли ее мешались с воспоминаниями о жгучей любви, она ловила себя на этом и, падая на колени, стукалась лбом о каменный пол до боли. ===2=== По дороге обратно идти ей казалось труднее, с томленого тела градом катился пот, рубаха прилипала к телу, а глаза мутились и ничего не видели. Она не помнила, как дошла до перекрестка объезжих дорог, и очнулась лишь тогда, когда догнавший ее попутчик окликнул и ухватил за плечо. — Ты, эфто, бабенка, дыляко пробираисси-то... а? — спросил он, лукаво щуря на нее глаза, — а то, можа, вместе в лощинке и отдохнем малость? Палага не слышала его слов, но стало приятно идти с ним, она весело взглянула ему в глаза и улыбнулась. Лицо его было молодое, только что покрывшееся пухом, глаза горели задором и смелостью. Можно было подумать, что он не касался ни одной бабы, но и можно было предположить, что он ни одной не давал проходу. — Таперича я знаю — ты чья, — сказал он, пристально вглядываясь в лицо, — ты эфто, знычить, жена Корнея Бударки будешь... так оно и есть... Я тибе ище со свадьбы вашиной помню. Славная ты, как я ны тибе пыглижу. Эн лицо-то какое смазливое. Палага подозрительно смерила его с ног до головы и сказала: — Жинитца пора тибе, чем по полю прохожих-то ловить. За этакое дело в острог сажают. Парень обидчиво приостановился и выругался: — Сибе дороже стоить, чем ломать на всяку сволочь глаза свои! Палага, обернувшись, захохотала: — А ты и вправду думаешь, што я боюсь тибе? Сказав, она почувствовала, как груди ее защемили снова, глаза затуманились. Она забыла, зачем ходила в церковь, ночью выскакивала окунать свою голову в воду. Когда парень взял ее за руку, она не отняла руки, а еще плотней прижалась к нему и шла, запрокинув голову, как угорелая; кофточка на ней расстегнулась, платок соскочил. — А должно, плохо биз мужа живетца-то, — говорил он, — я, хошь, к тибе приходить буду? — Приходи! Солнце уже клонилось к закату, тени от кустов были большие, но в воздухе еще висел зной, пахнущий рожью. Палага опустилась на колени и села. Она вся тянулась к земле и старалась, чтобы не упасть, ухватиться за куст. Парень подполз к ней ближе, обнял ее за шею. Уже в душе ее ничего не было страшного, и не было больно за то, что вот что-то порывается в ее жизни; она прилегла на траву и закрыла глаза. Чувствовала, как парень горячими щеками прилипал к ее груди, его немного горькие от табаку губы, и когда почувствовала его жесткие руки, приподнялась и отпихнула его в сторону. — Не нужно, — сказала она, задыхаясь, и, запрокинув голову, опустилась опять на траву. — Не нужно, тибе говорю! Когда она ударила парня по лицу, он опешил, и, воспользовавшись этим, она побежала, подобрав подол, к дому. Парень отстал. На повороте она заметила только один его мелькавший картуз, пригнулась и быстро шмыгнула в рожь. Прижалась к земле и старалась не проронить ни звука. Уже погасла заря, месяц выплыл с белыми рогами над полем, и небо из белого обратилось в темно-голубое, а она все сидела и не хотела вставать. Когда ночь стала совсем голубая, когда уже звезды тухли, она осторожно приподняла голову и посмотрела на дорогу. Дымился туман, и свежесть его пахла парным молоком. Ей страшно было идти, — казалось, парень где-нибудь притаился во ржи у дороги и ждет. Небо светлело, ветерок, налетевший с восхода, поднялся к облакам и сдул последние огоньки мигающих звезд; над рожью вспыхнула полоса зари, где-то заскрипели колеса. Очнувшись от страха, Палага вышла на тропинку и, прислушавшись, откуда скрип колес, пошла навстречу. Поравнявшись с подводами, она попросила, чтоб ее подвезли немного, до белой воды. Баба, сидевшая на передней телеге, остановила лошадь и покачала головой: — Как же это ты ни пужаисси-то? Ночь, а ты Бог знаить анкедова идешь... По ржам-то ведь много слоняютца, лутчай подождать бы. — Я ждала, — тихо ответила Палага, — привязался тут ко мне один еще с вечера. Все во ржи сидела, ждала, хто поедить... — То-то, ждала. Когда баба под спуском на белую воду повернула в левую сторону, Палага слезла, поблагодарила ее и пошла к дому. Башмаки от росы промокли, пальцы на ногах озябли, но она не обращала на это внимания, ей было приятно сознавать, что грех она все-таки поборола. Вдруг вся она похолодела: парень сидел на крылечке ее избы и, завидя ее, быстро и ловко стал взбираться на гору. Пока она пришла в себя, уже был подле нее и схватил за руки. — Ты штошь эфто, — говорил он, осклабивая зубы, — сперва дразнишь, а потом хоронисси?.. Типерь ни отпущу уж тибе, кричи не кричи — моя. Палага стояла с широко раскрытыми глазами; то, что ее давило, снова стало подыматься от сердца; и вдруг разлилось по всем жилам. Она поняла, взглянув на парня, что бежала не от него, скрывалась во ржи не от него. Оттолкнув его руки, она бессильно опустилась на землю. Парень навалился на ее колени; она плотно прикусила губу, и на подбородок ее скатилась алая струйка крови. — Да ты штошь, этакая-разэтакая, долго будишь ныда мной издяватца-то?! — крикнул парень и, размахнув рукой, ударил ее по лицу. И боль в ней вытесняла то, чего она боялась. Посыпавшимся на нее ударам она подставляла грудь, голову; виски ее заломили, она тихо застонала. Ее опухшее в кровоподтеках лицо испугало парня, и, ткнув ее ногой в живот, он поднял свой соскочивший картуз, вытер со лба градом катившийся пот и пошел по дороге в поле. Солнце поднялось высоко над водой, песок, на котором она лежала, сделался горячим, голова ныла от жары еще больше, губы спекались. Приподнявшись кое-как на локти, она стала сползать к воде; руки царапались о камни, сарафан рвался. У воды, тыкаясь лицом, она обмыла запекшуюся на коже кровь, немного попила и побрела домой. На крыльце валялись окурки, спички и позабытый кисет. Взобравшись на верхнюю ступеньку, она села и обессиленно вздохнула. === 3 === Вода от холода посинела, ветла, стоявшая у избы Корнея, нагнулась и стряхнула в нее свои желтые листья. Небо подернулось облаками, река уже не так тихо бежала, как летом, а пенилась и шумела; Палага каждый день ждала мужа, и, наконец, он вернулся. В тот день по воде шел туман. Когда Корней чалил у берега свою лодку, Палага не видела его из окна; она узнала лишь тогда, что он приехал, когда собака залаяла и радостно заскулила. Сердце перестало биться, ноги подкосились, и, задыхаясь, Палага выбежала ему навстречу. Но она взглянула на него, и руки ее опустились. Корней был как скелет, из заросшего лица торчал один только длинный нос, щеки провалились, грудь ушла в плечи. — Што с тобой?! — чуть не вскрикнула она и, скрестив руки от какого-то страшного предчувствия, остановилась на месте. — Ничего, — болезненно улыбнулся Корней, — захворал малость, вот и осунулся! В словах его была скрытая грусть. Они вошли в избу. Он, не снимая шапки, лег на кровать и закрыл глаза. Палага легла с ним рядом, сердце ее билось. Прижимаясь к нему, она понимала, что делает совсем не то, что нужно, но остановить себя не могла. Почувствовав ее дрожь, Корней приподнялся и с горькою улыбкой покачал головой: — Силы у меня нет, Палага, болесть, вишь, — и, глядя на ее сочную грудь, на красные щеки, гладил ее плечи и сбившиеся волосы. С тех дней, как Корней не вставал с постели, Палага побледнела и даже подурнела, глаза глубоко ввалились, над губами появились две дугообразные морщины, кожа пожелтела. — Надоел я тебе, — говорил, свешивая голову с кровати, Корней, — измаялась ты вся, так што и лица на тибе ни стало. Палага ничего не отвечала ему на это, но ей было неприятно, что он мог так говорить. За ту любовь, какую она берегла ему, она могла перенести гораздо больше... Корней догадывался, отчего гас ее румянец, отчего белели губы, и ему неловко и тяжело было. Когда же река стала опруживать заволокой льда окраины и лодки пришло время вытаскивать на берег, Палага наняла на деревне для этого дела сына десятского Юшку. Приходило время поправлять попортившиеся за лето верши, и Юшка принялся за починку. Подавая ему нитки, Палага ненароком касалась его рук; руки от работы были горячие, приятно жгли, и Палагу снова стало беспокоить. Стала она часто сидеть у кровати, на которой лежал Корней, и еще чаще сердце ее замирало, когда Юшка, как бы нечаянно проходя, задевал ее плечи рукою. Однажды ночью, когда Корней бредил своим баркасом, она осторожно слезла с лавки, на которой лежала, и поползла к Юшке в угол на пол. За окном свистел ветер, рубашка на ее спине прыгала от страха. Юшка спал; грудь его то подымалась, то опускалась, а от пушистого и молодого, еще ребяческого лица пахло словно распустившейся мятой. Подобравшись к его постели, она потянула с него одеяло, Юшка завозился и повернулся на другой бок. В висках у нее застучало. Она увидела в темноте его обнажившиеся плечи. Осторожно взобралась она на постель. Юшка проснулся. В первый момент на лице его отразилось удивление, но он понял и, вскочив, обвился вокруг нее, как вьюн. Палага ничего уже не сознавала, тряслась как в лихорадке. Когда она лежала снова на лавке, ей казалось, что все, что было несколько минут назад, случилось уже давно, что времени этому уже много, и ее охватила жалость, ей показалось, что она потеряла что-то. Затуманенная память заставила ее встать, она зажгла лампу и начала шарить под столом, на печи и под печью, но везде было пусто. «Это в душе у меня пусто», — подумала она как-то сразу и, похолодев, опустилась с лампой на пол. До рассвета она сидела у окна и бессмысленно глядела, как по воде, уже обмерзшей, стелился снег. Но как только она начинала приходить в себя, сердце ее занывало, она вспоминала, что жизнь ее с Корнеем оборвалась, что на радости их теперь лег узел, и, глядя на сонного Юшку, ей хотелось впиться ногтями в его горло и задушить. Лицо Юшки было окаймлено невидимой, но все же понятной для нее бледностью, и, вглядываясь в него, она начинала понимать, что то, что отталкивало ее от него, было не в нем, а внутри нее, что задушить ей хочется не его, а соблазн, который в ее душе. Несколько раз она приближалась к спящему Корнею, но, глядя на его спокойно закрытые глаза, вздрагивала и, заложив руки за голову, начинала ходить по избе. Когда рассвет уже совсем заглянул в окно, она испугалась наступающего дня; пока было темно, пока никто не видел ее лица и бледных щек, ей было легче; и вдруг ей захотелось уйти, уйти куда глаза глядят, лишь бы заглушить мучившее ее сознание. Отворив дверь, Палага вышла на крыльцо и взглянула на реку. То место, где она обмывала свои побои, было занесено снегом. Она вспомнила, насколько она была тогда счастливее, когда подставляла под взмахивающие кулаки грудь и голову, и, обхватив за шею стоявшую подле нее собаку, зарыдала. Собака сперва растерялась, завиляла хвостом, но, почувствовав, что в горле у нее щекочет, завыла; и вой ее слился в один горький и тяжелый крик утраты. ‹1916›
- Железный Миргород 1923 === I === Я не читал прошлогодней статьи Л. Д. Троцкого о современном искусстве, когда был за границей. Она попалась мне только теперь, когда я вернулся домой. Прочёл о себе и грустно улыбнулся. Мне нравится гений этого человека, но видите ли?.. Видите ли?.. Впрочем, он замечательно прав, говоря, что я вернусь не тем, чем был. Да, я вернулся не тем. Много дано мне, но и много отнято. Перевешивает то, что дано. Я объездил все государства Европы и почти все штаты Северной Америки. Зрение мое переломилось особенно после Америки. Перед Америкой мне Европа показалась старинной усадьбой. Поэтому краткое описание моих скитаний начинаю с Америки. ==== ВОAТ «PARIS» ==== Если взять это с точки зрения океана, то все-таки и это ничтожно, особенно тогда, когда в водяных провалах эта громадина качается своей тушей, как поскользающийся... (Простите, что у меня нет образа для сравнения, я хотел сказать — как слон, но это превосходит слона приблизительно в 10 тысяч раз. Эта громадина сама — образ. Образ без всякого подобия. Вот тогда я очень ясно почувствовал, что исповедуемый мною и моими друзьями «имажинизм» иссякаем. Почувствовал, что дело не в сравнениях, а в самом органическом.) Но если взглянуть на это с точки зрения того, на что способен человек, то можно развести руками и сказать: «Милый, да что ты наделал? Как тебе?.. Да как же это?..» Когда я вошел в корабельный ресторан, который площадью немного побольше нашего Большого театра, ко мне подошел мой спутник и сказал, что меня просят в нашу кабину. Я шёл через громадные залы специальных библиотек, шел через комнаты для отдыха, где играют в карты, прошел через танцевальный зал, и минут через пять чрез огромнейший коридор спутник подвел меня к нашей кабине. Я осмотрел коридор, где разложили наш большой багаж, приблизительно в 20 чемоданов, осмотрел столовую, свою комнату, две ванные комнаты и, сев на софу, громко расхохотался. Мне страшно показался смешным и нелепым тот мир, в котором я жил раньше. Вспомнил про «дым отечества», про нашу деревню, где чуть ли не у каждого мужика в избе спит телок на соломе или свинья с поросятами, вспомнил после германских и бельгийских шоссе наши непролазные дороги и стал ругать всех цепляющихся за «Русь» как за грязь и вшивость. С этого момента я разлюбил нищую Россию. Милостивые государи! С того дня я ещё больше влюбился в коммунистическое строительство. Пусть я не близок коммунистам как романтик в моих поэмах, — я близок им умом и надеюсь, что буду, быть может, близок и в своём творчестве. С такими мыслями я ехал в страну Колумба. Ехал океаном шесть дней, проводя жизнь среди ресторанной и отдыхающей в фокстроте публики. ==== ЭЛИС-АЛЕНД ==== На шестой день, около полудня, показалась земля. Через час глазам моим предстал Нью-Йорк. Мать честная! До чего бездарны поэмы Маяковского об Америке! Разве можно выразить эту железную и гранитную мощь словами?! Это поэма без слов. Рассказать ее будет ничтожно. Милые, глупые, смешные российские доморощенные урбанисты и электрификаторы в поэзии! Ваши «кузницы» и ваши «лефы» как Тула перед Берлином или Парижем. Здания, заслонившие горизонт, почти упираются в небо. Над всем этим проходят громаднейшие железобетонные арки. Небо в свинце от дымящихся фабричных труб. Дым навевает что-то таинственное, кажется, что за этими зданиями происходит что-то такое великое и громадное, что дух захватывает. Хочется скорее на берег, но... но прежде должны осмотреть паспорта... В сутолоке сходящих подходим к какому-то важному субъекту, который осматривает документы. Он долго вертит документы в руках, долго обмеривает нас косыми взглядами и спокойно по-английски говорит, что мы должны идти в свою кабину, что в Штаты он нас впустить не может и что завтра он нас отправит на Элис-Аленд. Элис-Аленд — небольшой остров, где находятся карантин и всякие следственные комиссии. Оказывается, что Вашингтон получил сведения о нас, что мы едем как большевистские агитаторы. Завтра на Элис-Аленд... Могут отослать обратно, но могут и посадить... В кабину к нам неожиданно являются репортеры, которые уже знали о нашем приезде. Мы выходим на палубу. Сотни кинематографистов и журналистов бегают по палубе, щелкают аппаратами, чертят карандашами и всё спрашивают, спрашивают и спрашивают. Это было приблизительно около 4 часов дня, а в 5 1/2 нам принесли около 20 газет с нашими портретами и огромными статьями о нас. Говорилось в них немного об Айседоре Дункан, о том, что я поэт, но больше всего о моих ботинках и о том, что у меня прекрасное сложение для лёгкой атлетики и что я наверняка был бы лучшим спортсменом в Америке. Ночью мы грустно ходили со спутником по палубе. Нью-Йорк в темноте ещё величественнее. Копны и стога огней кружились над зданиями, громадины с суровой мощью вздрагивали в зеркале залива. Утром нас отправили на Элис-Аленд. Садясь на маленький пароход в сопровождении полицейских и журналистов, мы взглянули на статую свободы и прыснули со смеху. «Бедная, старая девушка! Ты поставлена здесь ради курьёза!» — сказал я. Журналисты стали спрашивать нас, чему мы так громко смеемся. Спутник мой перевёл им, и они засмеялись тоже. На Элис-Аленде нас по бесчисленным комнатам провели в комнату политических экзаменов. Когда мы сели на скамьи, из боковой двери вышел тучный, с круглой головой, господин, волосы которого немного были вздернуты со лба челкой кверху и почему-то напомнили мне рисунки Пичугина в сытинском издании Гоголя. — Смотри, — сказал я спутнику, — это Миргород! Сейчас прибежит свинья, схватит бумагу, и мы спасены! — Мистер Есенин, — сказал господин. Я встал. — Подойдите к столу! — вдруг твёрдо сказал он по-русски. Я ошалел. — Подымите правую руку и отвечайте на вопросы. Я стал отвечать, но первый вопрос сбил меня с толку: — В Бога верите? Что мне было сказать? Я поглядел на спутника, тот мне кивнул головой, и я сказал: —Да. — Какую признаёте власть? Ещё не легче. Сбивчиво я стал говорить, что я поэт и что в политике ничего не смыслю. Помирились мы с ним, помню, на народной власти. Потом он, не глядя на меня, сказал: — Повторяйте за мной: «Именем господа нашего Иисуса Христа обещаюсь говорить чистую правду и не делать никому зла. Обещаюсь ни в каких политических делах не принимать участия». Я повторял за ним каждое слово, потом расписался, и нас выпустили. (После мы узнали, что друзья Дункан дали телеграмму Гардингу. Он дал распоряжение по лёгком опросе впустить меня в Штаты.) Взяли с меня подписку не петь «Интернационала», как это сделал я в Берлине. Миргород! Миргород! Свинья спасла! ==== НЬЮ-ЙОРК ==== Сломя голову я сбежал с пароходной лестницы на берег. Вышли с пристани на стрит, и сразу на меня пахнуло запахом, каким-то знакомым запахом. Я стал вспоминать: «Ах, да это... это тот самый... тот самый запах, который бывает в лавочках со скобяной торговлей». Около пристани на рогожах сидели или лежали негры. Нас встретила заинтригованная газетами толпа. Когда мы сели в автомобиль, я сказал журналистам: «Mi laik Amerika...». Через десять минут мы были в отеле. Москва, 14 августа 1923 г. === II === ==== БРОДВЕЙ ==== На наших улицах слишком темно, чтобы понять, что такое электрический свет Бродвея. Мы привыкли жить под светом луны, жечь свечи перед иконами, но отнюдь не пред человеком. Америка внутри себя не верит в Бога. Там некогда заниматься этой чепухой. Там свет для человека, и потому я начну не с самого Бродвея, а с человека на Бродвее. Обиженным на жестокость русской революции культурникам не мешало бы взглянуть на историю страны, которая так высоко взметнула знамя индустриальной культуры. Что такое Америка? Вслед за открытием этой страны туда потянулся весь неудачливый мир Европы, искатели золота и приключений, авантюристы самых низших марок, которые, пользуясь человеческой игрой в государства, шли на службу к разным правительствам и теснили коренной красный народ Америки всеми средствами. Красный народ стал сопротивляться, начались жестокие войны, и в результате от многомиллионного народа краснокожих осталась горсточка (около 500 000), которую содержат сейчас, тщательно огородив стеной от культурного мира, кинематографические предприниматели. Дикий народ пропал от виски. Политика хищников разложила его окончательно. Гайавату заразили сифилисом, опоили и загнали догнивать частью на болота Флориды, частью в снега Канады. Но и всё же, если взглянуть на ту беспощадную мощь железобетона, на повисший между двумя городами Бруклинский мост, высота которого над землей равняется высоте 20-этажных домов, все же никому не будет жаль, что дикий Гайавата уже не охотится здесь за оленем. И не жаль, что рука строителей этой культуры была иногда жестокой. Индеец никогда бы не сделал на своем материке того, что сделал «белый дьявол». Сейчас Гайавата — этнографический киноартист; он показывает в фильмах свои обычаи и своё дикое несложное искусство. Он все так же плавает в отгороженных водах на своих узеньких пирогах, а около Нью-Йорка стоят громады броненосцев, по бокам которых висят десятками уже не шлюпки, а аэропланы, которые подымаются в воздух по особо устроенным спускным доскам; возвращаясь, садятся на воду, и броненосцы громадными рычагами, как руками великанов, подымают их и сажают на свои железные плечи. Нужно пережить реальный быт индустрии, чтобы стать её поэтом. У нашей российской реальности пока ещё, как говорят, «слаба гайка», и потому мне смешны поэты, которые пишут свои стихи по картинкам плохих американских журналов. В нашем литературном строительстве со всеми устоями на советской платформе я предпочитаю везти телегу, которая есть, чтобы не оболгать тот быт, в котором мы живем. В Нью-Йорке лошади давно сданы в музей, а в наших родных пенатах... Ну да ладно! Москва не скоро строится. Поговорим пока о Бродвее с точки зрения великих замыслов. Эта улица тоже ведь наша. Сила Америки развернулась окончательно только за последние двадцать лет. Ещё сравнительно не так давно Бродвей походил на наш старый Невский, теперь же это что-то головокружительное. Этого нет ни в одном городе мира. Правда, энергия направлена исключительно только на рекламный бег. Но зато дьявольски здорово! Американцы зовут Бродвей, помимо присущего ему названия «окраинная дорога», — «белая дорога». По Бродвею ночью гораздо светлее и приятнее идти, чем днём. Перед глазами — море электрических афиш. Там, на высоте 20-го этажа, кувыркаются сделанные из лампочек гимнасты. Там, с 30-го этажа, курит электрический мистер, выпуская электрическую линию дыма, которая переливается разными кольцами. Там, около театра, на вращающемся электрическом колесе танцует электрическая Терпсихора и т. д., всё в том же роде, вплоть до электрической газеты, строчки которой бегут по 20-му или 25-му этажу налево беспрерывно до конца номера. Одним словом: «Умри, Денис!..» Из музыкальных магазинов слышится по радио музыка Чайковского. Идёт концерт в Сан-Франциско, но любители могут его слушать и в Нью-Йорке, сидя в своей квартире. Когда всё это видишь или слышишь, то невольно поражаешься возможностям человека, и стыдно делается, что у нас в России верят до сих пор в деда с бородой и уповают на его милость. Бедный русский Гайавата! ==== БЫТ И ГЛУБЬ ШТАТОВ ==== Тот, кто знает Америку по Нью-Йорку и Чикаго, тот знает только праздничную или, так сказать, выставочную Америку. Нью-Йорк и Чикаго есть не что иное, как достижения в производственном искусстве. Чем дальше вглубь, к Калифорнии, впечатление громоздкости исчезает: перед глазами бегут равнины с жиденькими лесами и (увы, страшно похоже на Россию!) маленькие деревянные селения негров. Города становятся похожими на европейские, с той лишь разницей, что если в Европе чисто, то в Америке все взрыто и навалено как попало, как бывает при постройках. Страна всё строит и строит. Черные люди занимаются земледелием и отхожим промыслом. Язык у них американский. Быт — под американцев. Выходцы из Африки, они сохранили в себе лишь некоторые инстинктивные выражения своего народа в песнях и танцах. В этом они оказали огромнейшее влияние на мюзик-холльный мир Америки. Американский фокстрот есть не что иное, как разжиженный национальный танец негров. В остальном негры — народ довольно примитивный, с весьма необузданными нравами. Сами американцы — народ тоже весьма примитивный со стороны внутренней культуры. Владычество доллара съело в них все стремления к каким-либо сложным вопросам. Американец всецело погружается в «Business» и остального знать не желает. Искусство Америки на самой низшей ступени развития. Там до сих пор остается неразрешённым вопрос: нравственно или безнравственно поставить памятник Эдгару По. Всё это свидетельствует о том, что американцы — народ весьма молодой и не вполне сложившийся. Та громадная культура машин, которая создала славу Америке, есть только результат работы индустриальных творцов и ничуть не похожа на органическое выявление гения народа. Народ Америки — только честный исполнитель заданных ему чертежей и их последователь. Если говорить о культуре электричества, то всякое зрение упрётся в этой области в фигуру Эдисона. Он есть сердце этой страны. Если бы не было этого гениального человека в эти годы, то культура радио и электричества могла бы появиться гораздо позже, и Америка не была бы столь величественной, как сейчас. Со стороны внешнего впечатления в Америке есть замечательные курьёзы. Так, например, американский полисмен одет под русского городового, только с другими кантами. Этот курьёз объясняется, вероятно, тем, что мануфактурная промышленность сосредоточилась главным образом в руках эмигрантов из России. Наши сородичи, видно, из тоски по родине, нарядили полисмена в знакомый им вид формы. Для русского уха и глаза вообще Америка, а главным образом Нью-Йорк, — немного с кровью Одессы и западных областей. Нью-Йорк на 30 процентов еврейский город. Евреев главным образом загнала туда нужда скитальчества из-за погромов. В Нью-Йорке они осели довольно прочно и имеют свою жаргонную культуру, которая ширится всё больше и больше. У них есть свои поэты, свои прозаики и свои театры. От лица их литературы мы имеем несколько имён мировой величины. В поэзии сейчас на мировой рынок выдвигается с весьма крупным талантом Мани-Лейб. Мани-Лейб — уроженец Черниговской губ. Россию он оставил лет 20 назад. Сейчас ему 38. Он тяжко пробивал себе дорогу в жизни сапожным ремеслом и лишь в последние годы получил возможность существовать на оплату за своё искусство. Переводами на жаргон он ознакомил американских евреев с русской поэзией от Пушкина до наших дней и тщательно выдвигает молодых жаргонистов с довольно красивыми талантами от периода Гофштейна до Маркиша. Здесь есть стержни и есть культура. В специфически американской среде — отсутствие всякого присутствия. Свет иногда бывает страшен. Море огня с Бродвея освещает в Нью-Йорке толпы продажных и беспринципных журналистов. У нас таких и на порог не пускают, несмотря на то что мы живём чуть ли не при керосиновых лампах, а зачастую и совсем без огня. Сила железобетона, громада зданий стеснили мозг американца и сузили его зрение. Нравы американцев напоминают незабвенной гоголевской памяти нравы Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Как у последних не было города лучше Полтавы, так и у первых нет лучше и культурней страны, чем Америка. — Слушайте, — говорил мне один американец, — я знаю Европу. Не спорьте со мною. Я изъездил Италию и Грецию. Я видел Парфенон. Но всё это для меня не ново. Знаете ли вы, что в штате Теннесси у нас есть Парфенон гораздо новей и лучше? От таких слов и смеяться и плакать хочется. Эти слова замечательно характеризуют Америку во всём, что составляет её культуру внутреннюю. Европа курит и бросает, Америка подбирает окурки, но из этих окурков растёт что-то грандиозное. ‹1923›
- Инония 1918 Пророку Иеремии === 1 === Не устрашуся гибели, Ни копий, не стрел дождей, — Так говорит по Библии Пророк Есенин Сергей. Время мое приспело, Не страшен мне лязг кнута. Тело, Христово тело, Выплевываю изо рта. Не хочу восприять спасения Через муки его и крест: Я иное постиг учение Прободающих вечность звезд. Я иное узрел пришествие — Где не пляшет над правдой смерть. Как овцу от поганой шерсти, я Остригу голубую твердь. Подыму свои руки к месяцу, Раскушу его, как орех. Не хочу я небес без лестницы, Не хочу, чтобы падал снег. Не хочу, чтоб умело хмуриться На озерах зари лицо. Я сегодня снёсся, как курица, Золотым словесным яйцом. Я сегодня рукой упругою Готов повернуть весь мир… Грозовой расплескались вьюгою От плечей моих восемь крыл. === 2 === Лай колоколов над Русью грозный — Это плачут стены Кремля. Ныне на пики звездные Вздыбливаю тебя, земля! Протянусь до незримого города, Млечный прокушу покров. Даже богу я выщиплю бороду Оскалом моих зубов. Ухвачу его за гриву белую И скажу ему голосом вьюг: Я иным тебя, господи, сделаю, Чтобы зрел мой словесный луг! Проклинаю я дыхание Китежа И все лощины его дорог. Я хочу, чтоб на бездонном вытяже Мы воздвигли себе чертог. Языком вылижу на иконах я Лики мучеников и святых. Обещаю вам град Инонию, Где живет божество живых. Плачь и рыдай, Московия! Новый пришел Индикоплов. Все молитвы в твоем часослове я Проклюю моим клювом слов. Уведу твой народ от упования, Дам ему веру и мощь, Чтобы плугом он в зори ранние Распахивал с солнцем нощь. Чтобы поле его словесное Выращало ульями злак, Чтобы зерна под крышей небесною Озлащали, как пчелы, мрак. Проклинаю тебя я Радонеж, Твои пятки и все следы! Ты огня золотого залежи Разрыхлял киркою воды. Стая туч твоих, по-волчьи лающих, Словно стая злющих волков, Всех зовущих и всех дерзающих Прободала копьем клыков. Твое солнце когтистыми лапами Прокогтялось в душу, как нож. На реках вавилонских мы плакали, И кровавый мочил нас дождь. Ныне ж бури воловьим голосом Я кричу, сняв с Христа штаны: Мойте руки свои и волосы Из лоханки второй луны. Говорю вам — вы все погибнете, Всех задушит вас веры мох. По-иному над нашей выгибью Вспух незримой коровой бог. И напрасно в пещеры селятся Те, кому ненавистен рев. Все равно — он иным отелится Солнцем в наш русский кров. Все равно — он спалит телением, Что ковало реке брега. Разгвоздят мировое кипение Золотые его рога. Новый сойдет Олипий Начертать его новый лик. Говорю вам — весь воздух выпью И кометой вытяну язык. До Египта раскорячу ноги, Раскую с вас подковы мук… В оба полюса снежнорогие Вопьюся клещами рук. Коленом придавлю экватор И, под бури и вихря плач, Пополам нашу землю-матерь Разломлю, как златой калач. И в провал, отененный бездною, Чтобы мир весь слышал тот треск, Я главу свою власозвездную Просуну, как солнечный блеск. И четыре солнца из облачья, Как четыре бочки с горы, Золотые рассыпав обручи, Скатясь, всколыхнут миры. === 3 === И тебе говорю, Америка, Отколотая половина земли, — Страшись по морям безверия Железные пускать корабли! Не отягивай чугунной радугой Нив и гранитом — рек. Только водью свободной Ладоги Просверлит бытие человек! Не вбивай руками синими В пустошь потолок небес: Не построить шляпками гвоздиными Сияние далеких звезд. Не залить огневого брожения Лавой стальной руды. Нового вознесения Я оставлю на земле следы. Пятками с облаков свесюсь, Прокопытю тучи, как лось; Колесами солнце и месяц Надену на земную ось. Говорю тебе — не пой молебствия Проволочным твоим лучам. Не осветят они пришествия, Бегущего овцой по горам! Сыщется в тебе стрелок еще Пустить в его грудь стрелу. Словно полымя, с белой шерсти его Брызнет теплая кровь во мглу. Звездами золотые копытца Скатятся, взбороздив нощь. И опять замелькает спицами Над чулком ее черным дождь. Возгремлю я тогда колесами Солнца и луны, как гром; Как пожар, размечу волосья И лицо закрою крылом. За уши встряхну я горы, Кольями вытяну ковыль. Все тыны твои, все заборы Горстью смету, как пыль. И вспашу я черные щеки Нив твоих новой сохой; Золотой пролетит сорокой Урожай над твоей страной. Новый он сбросит жителям Крыл колосистых звон. И, как жерди златые, вытянет Солнце лучи на дол. Новые вырастут сосны На ладонях твоих полей. И, как белки, желтые весны Будут прыгать по сучьям дней. Синие забрезжут реки, Просверлив все преграды глыб. И заря, опуская веки, Будет звездных ловить в них рыб. Говорю тебе — будет время, Отплещут уста громов; Прободят голубое темя Колосья твоих хлебов. И над миром с незримой лестницы, Оглашая поля и луг, Проклевавшись из сердца месяца, Кукарекнув, взлетит петух. === 4 === По тучам иду, как по ниве, я, Свесясь головою вниз. Слышу плеск голубого ливня И светил тонкоклювых свист. В синих отражаюсь затонах Далеких моих озер Вижу тебя, Инония, С золотыми шапками гор. Вижу нивы твои и хаты, На крылечке старушку мать; Пальцами луч заката Старается она поймать. Прищемит его у окошка, Схватит на своем горбе, — А солнышко, словно кошка, Тянет клубок к себе. И тихо под шепот речки, Прибрежному эху в подол, Каплями незримой свечки Капает песня с гор: «Слава в вышних богу И на земле мир! Месяц синим рогом Тучи прободил. Кто-то вывел гуся Из яйца звезды — Светлого Исуса Проклевать следы. Кто-то с новой верой, Без крест и мук, Натянул на небе Радугу, как лук. Радуйся, Сионе, Проливай свой свет! Новый в небосклоне Вызрел Назарет. Новый на кобыле Едет к миру Спас. Наша вера — в силе. Наша правда — в нас!»
- Исповедь хулигана 1920 Не каждый умеет петь, Не каждому дано яблоком Падать к чужим ногам. Сие есть самая великая исповедь, Которой исповедуется хулиган. Я нарочно иду нечёсаным, С головой, как керосиновая лампа, на плечах. Ваших душ безлиственную осень Мне нравится в потёмках освещать. Мне нравится, когда каменья брани Летят в меня, как град рыгающей грозы, Я только крепче жму тогда руками Моих волос качнувшийся пузырь. Так хорошо тогда мне вспоминать Заросший пруд и хриплый звон ольхи, Что где-то у меня живут отец и мать, Которым наплевать на все мои стихи, Которым дорог я, как поле и как плоть, Как дождик, что весной взрыхляет зеленя. Они бы вилами пришли вас заколоть За каждый крик ваш, брошенный в меня. Бедные, бедные крестьяне! Вы, наверно, стали некрасивыми, Так же боитесь бога и болотных недр. О, если б вы понимали, Что сын ваш в России Самый лучший поэт! Вы ль за жизнь его сердцем не индевели, Когда босые ноги он в лужах осенних макал? А теперь он ходит в цилиндре И лакированных башмаках. Но живёт в нём задор прежней вправки Деревенского озорника. Каждой корове с вывески мясной лавки Он кланяется издалека. И, встречаясь с извозчиками на площади, Вспоминая запах навоза с родных полей, Он готов нести хвост каждой лошади, Как венчального платья шлейф. Я люблю родину. Я очень люблю родину! Хоть есть в ней грусти ивовая ржавь. Приятны мне свиней испачканные морды И в тишине ночной звенящий голос жаб. Я нежно болен вспоминаньем детства, Апрельских вечеров мне снится хмарь и сырь. Как будто бы на корточки погреться Присел наш клён перед костром зари. О, сколько я на нём яиц из гнёзд вороньих, Карабкаясь по сучьям, воровал! Все тот же ль он теперь, с верхушкою зелёной? По-прежнему ль крепка его кора? А ты, любимый, Верный пегий пёс?! От старости ты стал визглив и слеп И бродишь по двору, влача обвисший хвост, Забыв чутьём, где двери и где хлев. О, как мне дороги все те проказы, Когда, у матери стянув краюху хлеба, Кусали мы с тобой её по разу, Ни капельки друг другом не погребав. Я всё такой же. Сердцем я все такой же. Как васильки во ржи, цветут в лице глаза. Стеля стихов злачёные рогожи, Мне хочется вам нежное сказать. Спокойной ночи! Всем вам спокойной ночи! Отзвенела по траве сумерек зари коса… Мне сегодня хочется очень Из окошка луну обоссать Синий свет, свет такой синий! В эту синь даже умереть не жаль. Ну так что ж, что кажусь я циником, Прицепившим к заднице фонарь! Старый, добрый, заезженный Пегас, Мне ль нужна твоя мягкая рысь? Я пришёл, как суровый мастер, Воспеть и прославить крыс. Башка моя, словно август, Льётся бурливых волос вином. Я хочу быть жёлтым парусом В ту страну, куда мы плывём. sr:Исповест хулигана
- Пугачёв 1921 __NOTOC____NOEDITSECTION__ == Пугачёв == <h3>1. ПОЯВЛЕНИЕ ПУГАЧЕВА В ЯИЦКОМ ГОРОДКЕ</h3> Ох, как устал и как болит нога!.. Ржет дорога в жуткое пространство. Ты ли, ты ли, разбойный Чаган, Приют дикарей и оборванцев? Мне нравится степей твоих медь И пропахшая солью почва. Луна, как желтый медведь, В мокрой траве ворочается. Наконец-то я здесь, здесь! Рать врагов цепью волн распалась, Не удалось им на осиновый шест Водрузить головы моей парус. Яик, Яик, ты меня звал Стоном придавленной черни! Пучились в сердце жабьи глаза Грустящей в закат деревни. Только знаю я, что эти избы — Деревянные колокола, Голос их ветер хмарью съел. О, помоги же, степная мгла, Грозно свершить мой замысел! Кто ты, странник? Что бродишь долом? Что тревожишь ты ночи гладь? Отчего, словно яблоко тяжелое, Виснет с шеи твоя голова? В солончаковое ваше место Я пришел из далеких стран, — Посмотреть на золото телесное, На родное золото славян. Слушай, отче! Расскажи мне нежно, Как живет здесь мудрый наш мужик? Так же ль он в полях своих прилежно Цедит молоко соломенное ржи? Так же ль здесь, сломав зари застенок, Гонится овес на водопой рысцой, И на грядках, от капусты пенных, Челноки ныряют огурцов? Так же ль мирен труд домохозяек, Слышен прялки ровный разговор? Нет, прохожий! С этой жизнью Яик Раздружился с самых давних пор. С первых дней, как оборвались вожжи, С первых дней, как умер третий Петр, Над капустой, над овсом, над рожью Мы задаром проливаем пот. Нашу рыбу, соль и рынок, Чем сей край богат и рьян, Отдала Екатерина Под надзор своих дворян. И теперь по всем окраинам Стонет Русь от цепких лапищ. Воском жалоб сердце Каина К состраданью не окапишь. Всех связали, всех вневолили, С голоду хоть жри железо. И течет заря над полем С горла неба перерезанного. Невеселое ваше житье! Но скажи мне, скажи, Неужель в народе нет суровой хватки Вытащить из сапогов ножи И всадить их в барские лопатки? Видел ли ты, Как коса в лугу скачет, Ртом железным перекусывая ноги трав? Оттого что стоит трава на корячках, Под себя коренья подобрав. И никуда ей, траве, не скрыться От горячих зубов косы, Потому что не может она, как птица, Оторваться от земли в синь. Так и мы! Вросли ногами крови в избы, Что нам первый ряд подкошенной травы? Только лишь до нас не добрались бы, Только нам бы, Только б нашей Не скосили, как ромашке, головы. Но теперь как будто пробудились, И березами заплаканный наш тракт Окружает, как туман от сырости, Имя мертвого Петра. Как Петра? Что ты сказал, старик? Иль это взвыли в небе облака? Я говорю, что скоро грозный крик, Который избы словно жаб влакал, Сильней громов раскатится над нами. Уже мятеж вздымает паруса. Нам нужен тот, кто б первый бросил камень. Какая мысль! О чем вздыхаешь ты? Я положил себе зарок молчать до срока. Клещи рассвета в небесах Из пасти темноты Выдергивают звезды, словно зубы, А мне еще нигде вздремнуть не удалось. Я мог бы предложить тебе Тюфяк свой грубый, Но у меня в дому всего одна кровать, И четверо на ней спит ребятишек. Благодарю! Я в этом граде гость. Дадут приют мне под любою крышей. Прощай, старик! Храни тебя господь! Русь, Русь! И сколько их таких, Как в решето просеивающих плоть, Из края в край в твоих просторах шляется? Чей голос их зовет, Вложив светильником им посох в пальцы? Идут они, идут! Зеленый славя гул, Купая тело в ветре и в пыли, Как будто кто сослал их всех на каторгу Вертеть ногами Сей шар земли. Но что я вижу? Колокол луны скатился ниже, Он, словно яблоко увянувшее, мал. Благовест лучей его стал глух. Уж на нашесте громко заиграл В куриную гармонику петух. <h3>2. БЕГСТВО КАЛМЫКОВ</h3> Послушайте, послушайте, послушайте, Вам не снился тележный свист? Нынче ночью на заре жидкой Тридцать тысяч калмыцких кибиток От Самары проползло на Иргис. От российской чиновничьей неволи, Оттого что, как куропаток, их щипали На наших лугах, Потянулись они в свою Монголию Стадом деревянных черепах. Только мы, только мы лишь медлим, Словно страшен нам захлестнувший нас шквал. Оттого-то шлет нам каждую неделю Приказы свои Москва. Оттого-то, куда бы ни шел ты, Видишь, как под усмирителей меч Прыгают кошками желтыми Казацкие головы с плеч. Внимание! Внимание! Внимание! Не будьте ж трусливы, как овцы, Сюда едут на страшное дело вас сманивать Траубенберг и Тамбовцев. К черту! К черту предателей! Сми-ирно-о! Сотники казачьих отрядов, Готовьтесь в поход! Нынче ночью, как дикие звери, Калмыки всем скопом орд Изменили Российской империи И угнали с собой весь скот. Потопленную лодку месяца Чаган выплескивает на берег дня. Кто любит свое отечество, Тот должен слушать меня. Нет, мы не можем, мы не можем, мы не можем Допустить сей ущерб стране: Россия лишилась мяса и кожи, Россия лишилась лучших коней. Так бросимтесь же в погоню На эту монгольскую мразь, Пока она всеми ладонями Китаю не предалась. Стой, атаман, довольно Об ветер язык чесать. За Россию нам, конешно, больно, Оттого что нам Россия — мать. Но мы ничуть, мы ничуть не испугались, Что кто-то покинул наши поля, И калмык нам не желтый заяц, В которого можно, как в пищу, стрелять. Он ушел, этот смуглый монголец, Дай же бог ему добрый путь. Хорошо, что от наших околиц Он без боли сумел повернуть. Что это значит? Это значит то, Что, если б Наши избы были на колесах, Мы впрягли бы в них своих коней И гужом с солончаковых плесов Потянулись в золото степей. Наши б кони, длинно выгнув шеи, Стадом черных лебедей По водам ржи Понесли нас, буйно хорошея, В новый край, чтоб новой жизнью жить. Замучили! Загрызли, прохвосты! Казаки! Вы целовали крест! Вы клялись… Мы клялись, мы клялись Екатерине Быть оплотом степных границ, Защищать эти пастбища синие От налета разбойных птиц. Но скажите, скажите, скажите, Разве эти птицы не вы? Наших пашен суровых житель Не найдет, где прикрыть головы. Это измена!.. Связать его! Связать! Казаки, час настал! Приветствую тебя, мятеж свирепый! Что не могли в словах сказать уста, Пусть пулями расскажут пистолеты. Смерть! Смерть тирану! О господи! Ну что я сделал? Мучил, злодей, три года, Три года, как коршун белый, Ни проезда не давал, ни прохода. Откушай похлебки метелицы. Отгулял, отстегал и отхвастал. Черта ли с ним канителиться? Повесить его — и баста! Пусть знает, пусть слышит Москва — На расправы ее мы взбыстрим. Это только лишь первый раскат, Это только лишь первый выстрел. Пусть помнит Екатерина, Что если Россия — пруд, То черными лягушками в тину Пушки мечут стальную икру. Пусть носится над страной, Что казак не ветла на прогоне И в луны мешок травяной Он башку незадаром сронит. <h3>3. ОСЕННЕЙ НОЧЬЮ</h3> Тысячу чертей, тысячу ведьм и тысячу дьяволов! Экий дождь! Экий скверный дождь! Скверный, скверный! Словно вонючая моча волов Льется с туч на поля и деревни. Скверный дождь! Экий скверный дождь! Как скелеты тощих журавлей, Стоят ощипанные вербы, Плавя ребер медь. Уж золотые яйца листьев на земле Им деревянным брюхом не согреть, Не вывести птенцов — зеленых вербенят, По горлу их скользнул сентябрь, как нож, И кости крыл ломает на щебняк Осенний дождь. Холодный, скверный дождь! О осень, осень! Голые кусты, Как оборванцы, мокнут у дорог. В такую непогодь собаки, сжав хвосты, Боятся головы просунуть за порог, А тут вот стой, хоть сгинь, Но тьму глазами ешь, Чтоб не пробрался вражеский лазутчик. Проклятый дождь! Расправу за мятеж Напоминают мне рыгающие тучи. Скорей бы, скорей в побег, в побег От этих кровью выдоенных стран. С объятьями нас принимает всех С Екатериною воюющий султан. Уже стекается придушенная чернь С озиркой, словно полевые мыши. О солнце-колокол, твое тили-ли-день, Быть может, здесь мы больше не услышим! Но что там? Кажется, шаги? Шаги… Шаги… Эй, кто идет? Кто там идет? Свой… свой… Кто свой? Я, Емельян. А, Емельян, Емельян, Емельян! Что нового в этом мире, Емельян? Как тебе нравится этот дождь? Этот дождь на счастье богом дан, Нам на руку, чтоб он хлестал всю ночь. Да, да! Я тоже так думаю, Емельян. Славный дождь! Замечательный дождь! Нынче вечером, в темноте скрываясь, Я правительственные посты осмотрел. Все часовые попрятались, как зайцы, Боясь замочить шинели. Знаешь? Эта ночь, если только мы выступим, Не кровью, а зарею окрасила б наши ножи, Всех бы солдат без единого выстрела В сонном Яике мы могли уложить… Завтра ж к утру будет ясная погода, Сивым табуном проскачет хмарь. Слушай, ведь я из простого рода И сердцем такой же степной дикарь! Я умею, на сутки и версты не трогаясь, Слушать бег ветра и твари шаг, Оттого что в груди у меня, как в берлоге, Ворочается зверенышем теплым душа. Мне нравится запах травы, холодом подожженной, И сентябрьского листолета протяжный свист. Знаешь ли ты, что осенью медвежонок Смотрит на луну, Как на вьющийся в ветре лист? По луне его учит мать. Мудрости своей звериной, Чтобы смог он, дурашливый, знать И призванье свое и имя. Я значенье мое разгадал… Тебе ж недаром верят? Долгие, долгие тяжкие года Я учил в себе разуму зверя… Знаешь? Люди ведь все со звериной душой, — Тот медведь, тот лиса, та волчица, А жизнь — это лес большой, Где заря красным всадником мчится. Нужно крепкие, крепкие иметь клыки. Да, да! Я тоже так думаю, Емельян… И если б они у нас были, То московские полки Нас не бросали, как рыб, в Чаган. Они б побоялись нас жать И карать так легко и просто За то, что в чаду мятежа Убили мы двух прохвостов. Бедные, бедные мятежники! Вы цвели и шумели, как рожь. Ваши головы колосьями нежными Раскачивал июльский дождь. Вы улыбались тварям… Послушай, да ведь это ж позор, Чтоб мы этим поганым харям Не смогли отомстить до сих пор? Разве это когда прощается, Чтоб с престола какая-то блядь Протягивала солдат, как пальцы, Непокорную чернь умерщвлять! Нет, не могу, не могу! К черту султана с туретчиной, Только на радость врагу Этот побег опрометчивый. Нужно остаться здесь! Нужно остаться, остаться, Чтобы вскипела месть Золотою пургой акаций, Чтоб пролились ножи Железными струями люто! Слушай! Бросай сторожить, Беги и буди весь хутор. <h3>4. ПРОИСШЕСТВИЕ НА ТАЛОВОМ УМЕТЕ</h3> Что случилось? Что случилось? Что случилось? Ничего страшного. Ничего страшного. Ничего страшного. Там на улице жолклая сырость Гонит туман, как стада барашковые. Мокрою цаплей по лужам полей бороздя, Ветер заставил все живое, Как жаб по их гнездам, скрыться, И только порою, Привязанная к нитке дождя, Черным крестом в воздухе Проболтнется шальная птица. Это осень, как старый оборванный монах, Пророчит кому-то о погибели веще. Послушайте, для наших благ Я придумал кой-что похлеще. Да, да! Мы придумали кой-что похлеще. Знаете ли вы, Что по черни ныряет весть, Как по гребням волн лодка с парусом низким? По-звериному любит мужик наш на корточки сесть И сосать эту весть, как коровьи большие сиськи. От песков Джигильды до Алатыря Эта весть о том, Что какой-то жестокий поводырь Мертвую тень императора Ведет на российскую ширь. Эта тень с веревкой на шее безмясой, Отвалившуюся челюсть теребя, Скрипящими ногами приплясывая, Идет отомстить за себя, Идет отомстить Екатерине, Подымая руку, как желтый кол, За то, что она с сообщниками своими, Разбив белый кувшин Головы его, Взошла на престол. Это только веселая басня! Ты, конечно, не за этим пришел, Чтоб рассказать ее нам? Напрасно, напрасно, напрасно Ты так думаешь, брат Степан. Да, да! По-моему, тоже напрасно. Разве важно, разве важно, разве важно, Что мертвые не встают из могил? Но зато кой-где почву безвлажную Этот слух словно плугом взрыл. Уже слышится благовест бунтов, Рев крестьян оглашает зенит, И кустов деревянный табун Безлиственной ковкой звенит. Что ей Петр? — Злой и дикой ораве? — Только камень желанного случая, Чтобы колья погромные правили Над теми, кто грабил и мучил. Каждый платит за лепту лептою, Месть щенками кровавыми щенится. Кто же скажет, что это свирепствуют Бродяги и отщепенцы? Это буйствуют россияне! Я ж хочу научить их под хохот сабль Обтянуть тот зловещий скелет парусами И пустить его по безводным степям, Как корабль. А за ним По курганам синим Мы живых голов двинем бурливый флот. Послушайте! Для всех отныне Я — император Петр! Как император? Он с ума сошел! Ха-ха-ха! Вас испугал могильщик, Который, череп разложив как горшок, Варит из медных монет щи, Чтоб похлебать в черный срок. Я стращать мертвецом вас не стану, Но должны ж вы, должны понять, Что этим кладбищенским планом Мы подымем монгольскую рать! Нам мало того простолюдства, Которое в нашем краю, Пусть калмык и башкирец бьются За бараньи костры средь юрт! Это верно, это верно, это верно! Кой нам черт умышлять побег? Лучше здесь всем им головы скверные Обломать, как колеса с телег. Будем крыть их ножами и матом, Кто без сабли — так бей кирпичом! Да здравствует наш император, Емельян Иванович Пугачев! Нет, нет, я для всех теперь Не Емельян, а Петр… Да, да, не Емельян, а Петр… Братья, братья, ведь каждый зверь Любит шкуру свою и имя… Тяжко, тяжко моей голове Опушать себя чуждым инеем. Трудно сердцу светильником мести Освещать корявые чащи. Знайте, в мертвое имя влезть — То же, что в гроб смердящий. Больно, больно мне быть Петром, Когда кровь и душа Емельянова. Человек в этом мире не бревенчатый дом, Не всегда перестроишь наново… Но… к черту все это, к черту! Прочь жалость телячьих нег! Нынче ночью в половине четвертого Мы устроить должны набег. <h3>5. УРАЛЬСКИЙ КАТОРЖНИК</h3> Сумасшедшая, бешеная кровавая муть! Что ты? Смерть? Иль исцеленье калекам? Проведите, проведите меня к нему, Я хочу видеть этого человека. Я три дня и три ночи искал ваш умёт, Тучи с севера сыпались каменной грудой. Слава ему! Пусть он даже не Петр! Чернь его любит за буйство и удаль. Я три дня и три ночи блуждал по тропам, В солонце рыл глазами удачу, Ветер волосы мои, как солому, трепал И цепами дождя обмолачивал. Но озлобленное сердце никогда не заблудится, Эту голову с шеи сшибить нелегко. Оренбургская заря красношерстной верблюдицей Рассветное роняла мне в рот молоко. И холодное корявое вымя сквозь тьму Прижимал я, как хлеб, к истощенным векам. Проведите, проведите меня к нему, Я хочу видеть этого человека. Кто ты? Кто? Мы не знаем тебя! Что тебе нужно в нашем лагере? Отчего глаза твои, Как два цепных кобеля, Беспокойно ворочаются в соленой влаге? Что пришел ты ему сообщить? Злое ль, доброе ль светится из пасти вспурга? Прорубились ли в Азию бунтовщики? Иль как зайцы, бегут от Оренбурга? Где он? Где? Неужель его нет? Тяжелее, чем камни, я нес мою душу. Ах, давно, знать, забыли в этой стране Про отчаянного негодяя и жулика Хлопушу. Смейся, человек! В ваш хмурый стан Посылаются замечательные разведчики. Был я каторжник и арестант, Был убийца и фальшивомонетчик. Но всегда ведь, всегда ведь, рано ли, поздно ли, Расставляет расплата капканы терний. Заковали в колодки и вырвали ноздри Сыну крестьянина Тверской губернии. Десять лет — Понимаешь ли ты, десять лет? — То острожничал я, то бродяжил. Это теплое мясо носил скелет На общипку, как пух лебяжий. Черта ль с того, что хотелось мне жить? Что жестокостью сердце устало хмуриться? Ах, дорогой мой, Для помещика мужик — Все равно что овца, что курица. Ежедневно молясь на зари желтый гроб, Кандалы я сосал голубыми руками… Вдруг… три ночи назад… губернатор Рейнсдорп, Как сорвавшийся лист, Взлетел ко мне в камеру… «Слушай, каторжник! (Так он сказал.) Лишь тебе одному поверю я. Там в ковыльных просторах ревет гроза, От которой дрожит вся империя, Там какой-то пройдоха, мошенник и вор Вздумал вздыбить Россию ордой грабителей, И дворянские головы сечет топор — Как березовые купола В лесной обители. Ты, конечно, сумеешь всадить в него нож? (Так он сказал, так он сказал мне.) Вот за эту услугу ты свободу найдешь И в карманах зазвякает серебро, а не камни». Уж три ночи, три ночи, пробиваясь сквозь тьму, Я ищу его лагерь, и спросить мне некого. Проведите ж, проведите меня к нему, Я хочу видеть этого человека! Странный гость. Подозрительный гость. Как мы можем тебе довериться? Их немало, немало, за червонцев горсть Готовых пронзить его сердце. Ха-ха-ха! Это очень неглупо, Вы надежный и крепкий щит. Только весь я до самого пупа — Местью вскормленный бунтовщик. Каплет гноем смола прогорклая Из разодранных ребер изб. Завтра ж ночью я выбегу волком Человеческое мясо грызть. Все равно ведь, все равно ведь, все равно ведь, Не сожрешь — так сожрут тебя ж. Нужно вечно держать наготове Эти руки для драки и краж. Верьте мне! Я пришел к вам как друг. Сердце радо в пурге расколоться, Оттого, что без Хлопуши Вам не взять Оренбург Даже с сотней лихих полководцев. Так открой нам, открой, открой Тот план, что в тебе хоронится. Мы сейчас же, сейчас же пошлем тебя в бой Командиром над нашей конницей. Нет! Хлопуша не станет виться. У Хлопуши другая мысль. Он хотел бы, чтоб гневные лица Вместе с злобой умом налились. Вы бесстрашны, как хищные звери, Грозен лязг ваших битв и побед, Но ведь все ж у вас нет артиллерии? Но ведь все ж у вас пороху нет? Ах, в башке моей, словно в бочке, Мозг, как спирт, хлебной едкостью лют. Знаю я, за Сакмарой рабочие Для помещиков пушки льют. Там найдется и порох, и ядра, И наводчиков зоркая рать, Только надо сейчас же, не откладывая, Всех крестьян в том краю взбунтовать. Стыдно медлить здесь, стыдно медлить, Гнев рабов — не кобылий фырк… Так давайте ж по липовой меди Трахнем вместе к границам Уфы. <h3>6. В СТАНЕ ЗАРУБИНА</h3> Эй ты, люд честной да веселый, Забубенная трын-трава! Подружилась с твоими селами Скуломордая татарва. Свищут кони, как вихри, по полю, Только взглянешь — и след простыл. Месяц, желтыми крыльями хлопая, Раздирает, как ястреб, кусты. Загляжусь я по ровной голи В синью стынущие луга, Не березовая ль то Монголия? Не кибитки ль киргиз — стога?.. Слушай, люд честной, слушай, слушай Свой кочевнический пересвист! Оренбург, осажденный Хлопушей, Ест лягушек, мышей и крыс. Треть страны уже в наших руках, Треть страны мы как войско выставили. Нынче ж в ночь потеряет враг По Приволжью все склады и пристани. Стоп, Зарубин! Ты, наверное, не слыхал, Это видел не я… Другие… Многие… Около Самары с пробитой башкой ольха, Капая желтым мозгом, Прихрамывает при дороге. Словно слепец, от ватаги своей отстав, С гнусавой и хриплой дрожью В рваную шапку вороньего гнезда Просит она на пропитанье У проезжих и у прохожих. Но никто ей не бросит даже камня. В испуге крестясь на звезду, Все считают, что это страшное знамение, Предвещающее беду. Что-то будет. Что-то должно случиться. Говорят, наступит глад и мор, По сту раз на лету будет склевывать птица Желудочное свое серебро. Да-да-да! Что-то будет! Повсюду Воют слухи, как псы у ворот, Дует в души суровому люду Ветер сырью и вонью болот. Быть беде! Быть великой потере! Знать, не зря с логовой стороны Луны лошадиный череп Каплет золотом сгнившей слюны. Врете! Врете вы, Нож вам в спины! С детства я не видал в глаза, Чтоб от этакой чертовщины Хуже бабы дрожал казак. Не дрожим мы, ничуть не дрожим! Наша кровь — не башкирские хляби. Сам ты знаешь ведь, чьи ножи Пробивали дорогу в Челябинск. Сам ты знаешь, кто брал Осу, Кто разбил наголо Сарапуль. Столько мух не сидело у тебя на носу, Сколько пуль в наши спины вцарапали. В стужу ль, в сырость ли, В ночь или днем — Мы всегда наготове к бою, И любой из нас больше дорожит конем, Чем разбойной своей головою. Но кому-то грозится, грозится беда, И ее ль казаку не слышать? Посмотри, вон сидит дымовая труба, Как наездник, верхом на крыше. Вон другая, вон третья, Не счесть их рыл С залихватской тоской остолопов, И весь дикий табун деревянных кобыл Мчится, пылью клубя, галопом. И куда ж он? Зачем он? Каких дорог Оголтелые всадники ищут? Их стегает, стегает переполох По стеклянным глазам кнутовищем. Нет, нет, нет! Ты не понял… То слышится звань, Звань к оружью под каждой оконницей. Знаю я, нынче ночью идет на Казань Емельян со свирепой конницей. Сам вчера, от восторга едва дыша, За горой в предрассветной мгле Видел я, как тянулись за Черемшан С артиллерией тысчи телег. Как торжественно с хрипом колесным обоз По дорожным камням грохотал. Рев верблюдов сливался с блеянием коз И с гортанною речью татар. Что ж, мы верим, мы верим, Быть может, Как ты мыслишь, все так и есть; Голос гнева, с бедою схожий, Нас сзывает на страшную месть. Дай бог! Дай бог, чтоб так и сталось. Верьте, верьте! Я вам клянусь! Не беда, а нежданная радость Упадет на мужицкую Русь. Вот вззвенел, словно сабли о панцири, Синий сумрак над ширью равнин. Даже рощи — И те повстанцами Подымают хоругви рябин. Зреет, зреет веселая сеча. Взвоет в небо кровавый туман. Гулом ядер и свистом картечи Будет завтра их крыть Емельян. И чтоб бунт наш гремел безысходней, Чтоб вконец не сосала тоска, — Я сегодня ж пошлю вас, сегодня, На подмогу его войскам. <h3>7. ВЕТЕР КАЧАЕТ РОЖЬ</h3> Что это? Как это? Неужель мы разбиты? Сумрак голодной волчицей выбежал кровь зари лакать. О эта ночь! Как могильные плиты, По небу тянутся каменные облака. Выйдешь в поле, зовешь, зовешь, Кличешь старую рать, что легла под Сарептой, И глядишь и не видишь — то ли зыбится рожь, То ли желтые полчища пляшущих скелетов. Нет, это не август, когда осыпаются овсы, Когда ветер по полям их колотит дубинкой грубой. Мертвые, мертвые, посмотрите, кругом мертвецы, Вон они хохочут, выплевывая сгнившие зубы. Сорок тысяч нас было, сорок тысяч, И все сорок тысяч за Волгой легли, как один. Даже дождь так не смог бы траву иль солому высечь, Как осыпали саблями головы наши они. Что это? Как это? Куда мы бежим? Сколько здесь нас в живых осталось? От горящих деревень бьющий лапами в небо дым Расстилает по земле наш позор и усталость. Лучше б было погибнуть нам там и лечь, Где кружит воронье беспокойным, зловещим свадьбищем, Чем струить эти пальцы пятерками пылающих свеч, Чем нести это тело с гробами надежд, как кладбище! Нет! Ты не прав, ты не прав, ты не прав! Я сейчас чувством жизни, как никогда, болен. Мне хотелось бы, как мальчишке, кувыркаться по золоту трав И сшибать черных галок с крестов голубых колоколен. Все, что отдал я за свободу черни, Я хотел бы вернуть и поверить снова, Что вот эту луну, Как керосиновую лампу в час вечерний, Зажигает фонарщик из города Тамбова. Я хотел бы поверить, что эти звезды — не звезды, Что это — желтые бабочки, летящие на лунное пламя… Друг!.. Зачем же мне в душу ты ропотом слезным Бросаешь, как в стекла часовни, камнем? Что жалеть тебе смрадную холодную душу — Околевшего медвежонка в тесной берлоге? Знаешь ли ты, что в Оренбурге зарезали Хлопушу? Знаешь ли ты, что Зарубин в Табинском остроге? Наше войско разбито вконец Михельсоном, Калмыки и башкиры удрали к Аральску в Азию. Не с того ли так жалобно Суслики в поле притоптанном стонут, Обрызгивая мертвые головы, как кленовые листья, грязью? Гибель, гибель стучит по деревням в колотушку. Кто ж спасет нас? Кто даст нам укрыться? Посмотри! Там опять, там опять за опушкой В воздух крылья крестами бросают крикливые птицы. Нет, нет, нет! Я совсем не хочу умереть! Эти птицы напрасно над нами вьются. Я хочу снова отроком, отряхая с осинника медь, Подставлять ладони, как белые скользкие блюдца. Как же смерть? Разве мысль эта в сердце поместится, Когда в Пензенской губернии у меня есть свой дом? Жалко солнышко мне, жалко месяц, Жалко тополь над низким окном. Только для живых ведь благословенны Рощи, потоки, степи и зеленя. Слушай, плевать мне на всю вселенную, Если завтра здесь не будет меня! Я хочу жить, жить, жить, Жить до страха и боли! Хоть карманником, хоть золоторотцем, Лишь бы видеть, как мыши от радости прыгают в поле, Лишь бы слышать, как лягушки от восторга поют в колодце. Яблоневым цветом брызжется душа моя белая, В синее пламя ветер глаза раздул. Ради бога, научите меня, Научите меня, и я что угодно сделаю, Сделаю что угодно, чтоб звенеть в человечьем саду! Стойте! Стойте! Если б знал я, что вы не трусливы, То могли б мы спастись без труда. Никому б не открыли наш заговор безъязыкие ивы, Сохранила б молчанье одинокая в небе звезда. Не пугайтесь! Не пугайтесь жестокого плана, Это не тяжелее, чем хруст ломаемых в теле костей, Я хочу предложить вам: Связать на заре Емельяна И отдать его в руки грозящих нам смертью властей. Как, Емельяна? Нет! Нет! Нет! Хе-хе-хе! Вы глупее, чем лошади! Я уверен, что завтра ж, Лишь золотом плюнет рассвет, Вас развесят солдаты, как туш, на какой-нибудь площади, И дурак тот, дурак, кто жалеть будет вас, Оттого что сами себе вы придумали тернии. Только раз ведь живем мы, только раз! Только раз светит юность, как месяц в родной губернии. Слушай, слушай, есть дом у тебя на Суре, Там в окно твое тополь стучится багряными листьями, Словно хочет сказать он хозяину в хмурой октябрьской поре, Что изранила его осень холодными меткими выстрелами. Как же сможешь ты тополю помочь? Чем залечишь ты его деревянные раны? Вот такая же жизни осенняя гулкая ночь Общипала, как тополь зубами дождей, Емельяна. Знаю, знаю, весной, когда лает вода, Тополь снова покроется мягкой зеленой кожей. Но уж старые листья на нем не взойдут никогда — Их растащит зверье и потопчут прохожие. Что мне в том, что сумеет Емельян скрыться в Азию? Что, набравши кочевников, может снова удариться в бой? Все равно ведь и новые листья падут и покроются грязью. Слушай, слушай, мы старые листья с тобой! Так чего ж нам качаться на голых корявых ветвях? Лучше оторваться и броситься в воздух кружиться, Чем лежать и струить золотое гниенье в полях, Тот, кто хочет за мной — в добрый час! Нам башка Емельяна — как челн Потопающим в дикой реке. Только раз ведь живем мы, только раз! Только раз славит юность, как парус, луну вдалеке. <h3>8. КОНЕЦ ПУГАЧЕВА</h3> Вы с ума сошли! Вы с ума сошли! Вы с ума сошли! Кто сказал вам, что мы уничтожены? Злые рты, как с протухшею пищей кошли, Зловонно рыгают бесстыдной ложью. Трижды проклят тот трус, негодяй и злодей, Кто сумел окормить вас такою дурью. Нынче ж в ночь вы должны оседлать лошадей И попасть до рассвета со мною в Гурьев. Да, я знаю, я знаю, мы в страшной беде, Но затем-то и злей над туманною вязью Деревянными крыльями по каспийской воде Наши лодки заплещут, как лебеди, в Азию. О Азия, Азия! Голубая страна, Обсыпанная солью, песком и известкой. Там так медленно по небу едет луна, Поскрипывая колесами, как киргиз с повозкой. Но зато кто бы знал, как бурливо и гордо Скачут там шерстожелтые горные реки! Не с того ли так свищут монгольские орды Всем тем диким и злым, что сидит в человеке? Уж давно я, давно я скрывал тоску Перебраться туда, к их кочующим станам, Чтоб разящими волнами их сверкающих скул Стать к преддверьям России, как тень Тамерлана. Так какой же мошенник, прохвост и злодей Окормил вас бесстыдной трусливой дурью? Нынче ж в ночь вы должны оседлать лошадей И попасть до рассвета со мною в Гурьев. О смешной, о смешной, о смешной Емельян! Ты все такой же сумасбродный, слепой и вкрадчивый; Расплескалась удаль твоя по полям, Не вскипеть тебе больше ни в какой азиатчине. Знаем мы, знаем твой монгольский народ, Нам ли храбрость его неизвестна? Кто же первый, кто первый, как не этот сброд Под Сакмарой ударился в бегство? Как всегда, как всегда, эта дикая гнусь Выбирала для жертвы самых слабых и меньших, Только б грабить и жечь ей пограничную Русь Да привязывать к седлам добычей женщин. Ей всегда был приятней набег и разбой, Чем суровые походы с житейской хмурью. Нет, мы больше не можем идти за тобой, Не хотим мы ни в Азию, ни на Каспий, ни в Гурьев. Боже мой, что я слышу? Казак, замолчи! Я заткну твою глотку ножом иль выстрелом… Неужели и вправду отзвенели мечи? Неужель это плата за все, что я выстрадал? Нет, нет, нет, не поверю, не может быть! Не на то вы взрастали в степных станицах, Никакие угрозы суровой судьбы Не должны вас заставить смириться. Вы должны разжигать еще больше тот взвой, Когда ветер метелями с наших стран дул… Смело ж к Каспию! Смело за мной! Эй вы, сотники, слушать команду! Нет! Мы больше не слуги тебе! Нас не взманит твое сумасбродство. Не хотим мы в ненужной и глупой борьбе Лечь, как толпы других, по погостам. Есть у сердца невзгоды и тайный страх От кровавых раздоров и стонов. Мы хотели б, как прежде, в родных хуторах Слушать шум тополей и кленов. Есть у нас роковая зацепка за жизнь, Что прочнее канатов и проволок… Не пора ли тебе, Емельян, сложить Перед властью мятежную голову?! Все равно то, что было, назад не вернешь, Знать, недаром листвою октябрь заплакал… Как? Измена? Измена? Ха-ха-ха!.. Ну так что ж! Получай же награду свою, собака! Вяжите его! Вяжите! Бейте! Бейте прямо саблей в морду! Натерпелись мы этой прыти… Тащите его за бороду… … Дорогие мои… Хор-рошие… Что случилось? Что случилось? Что случилось? Кто так страшно визжит и хохочет В придорожную грязь и сырость? Кто хихикает там исподтишка, Злобно отплевываясь от солнца? … Ах, это осень! Это осень вытряхивает из мешка Чеканенные сентябрем червонцы. Да! Погиб я! Приходит час… Мозг, как воск, каплет глухо, глухо… … Это она! Это она подкупила вас, Злая и подлая оборванная старуха. Это она, она, она, Разметав свои волосы зарею зыбкой, Хочет, чтоб сгибла родная страна Под ее невеселой холодной улыбкой. Ну, рехнулся… чего ж глазеть? Вяжите! Чай, не выбьет стены головою. Слава богу! конец его зверской резне, Конец его злобному волчьему вою. Будет ярче гореть теперь осени медь, Мак зари черпаками ветров не выхлестать. Торопитесь же! Нужно скорей поспеть Передать его в руки правительства. Где ж ты? Где ж ты, былая мощь? Хочешь встать — и рукою не можешь двинуться! Юность, юность! Как майская ночь, Отзвенела ты черемухой в степной провинции. Вот всплывает, всплывает синь ночная над Доном, Тянет мягкою гарью с сухих перелесиц. Золотою известкой над низеньким домом Брызжет широкий и теплый месяц. Где-то хрипло и нехотя кукарекнет петух, В рваные ноздри пылью чихнет околица, И все дальше, все дальше, встревоживши сонный луг, Бежит колокольчик, пока за горой не расколется. Боже мой! Неужели пришла пора? Неужель под душой так же падаешь, как под ношей? А казалось… казалось еще вчера… Дорогие мои… дорогие… хор-рошие…
- Песнь о великом походе 1924 Эй вы, встречные, Поперечные! Тараканы, сверчки Запечные! Не народ, а дрохва Подбитая! Русь нечесаная, Русь немытая. Вы послушайте Новый вольный сказ, Новый вольный сказ Про житье у нас. Первый сказ о том, Что давно было. А второй — про то, Что сейчас всплыло. Для тебя я, Русь, Эти сказы спел, Потому что был И правдив и смел. Был мастак слагать Эти притчины, Не боясь ничьей Зуботычины. Ой, во городе Да во Ипатьеве При Петре было При императоре. Говорил слова Непутевый дьяк: «Уж и как у нас, ребята, Стал быть, царь дурак. Царь дурак-батрак Сопли жмет в кулак, Строит Питер-град На немецкий лад. Видно, делать ему Больше нечего, Принялся он Русь Онемечивать. Бреет он князьям Брады, усие, — Как не плакаться Тут над Русию? Не тужить тут как Над судьбиною? Непослушных он Бьет дубиною». Услыхал те слова Молодой стрелец. Хвать смутьянщика За тугой косец. «Ты иди, ползи, Не кочурься, брат. Я свезу тебя Прямо в Питер-град. Привезу к царю, Кайся, сукин кот! Кайся, сукин кот, Что смущал народ!» По Тверской-Ямской Под дугою вбряк С колокольцами Ехал бедный дьяк. На четвертый день, О полдневых пор, Прикатил наш дьяк Ко царю во двор. Выходил тут царь С высока крыльца, Мах-дубинкою Подозвал стрельца. «Ты скажи, зачем Прикатил, стрелец? Аль с Москвы какой Потайной гонец?» «Не гонец я, царь, Не родня с Москвой. Я всего лишь есть Слуга верный твой. Я привез к тебе Бунтаря-дьяка. У него, знать, в жисть Не болят бока. В кабаке на весь На честной народ Он позорил, царь, Твой высокий род». «Ну, — сказал тут Петр, — Вылезай кось, вошь!» Космы дьяковы Поднялись, как рожь. У Петра с плеча Сорвался кулак… И навек задрал Лапти кверху дьяк. У Петра был двор, На дворе был кол, На колу — мочало. Это только, ребята, Начало. Ой, суров наш царь, Алексеич Петр. Он в единый дух Ведро пива пьет. Курит — дым идет На три сажени, Во немецких одеждах Разнаряженный. Возговорит наш царь Алексеич Петр: «Подойди ко мне, Дорогой Лефорт. Мастер славный ты: В Амстердаме был. Русский царь тебе, Как батрак, служил. Он учился там, Как топор держать. Ты езжай-кось, мастер, В Амстердам опять. Передай ты всем От Петра поклон. Да скажи, что сейчас В страшной доле он. В страшной доле я За родную Русь… Скоро смерть придет, Помирать боюсь. Помирать боюсь, Да и жить не рад: Кто ж теперь блюсти Будет Питер-град? Средь туманов сих И цепных болот Снится сгибший мне Трудовой народ. Слышу, голос мне По ночам звенит, Что на их костях Лег тугой гранит. Оттого подчас, Обступая град, Мертвецы встают В строевой парад. И кричат они, И вопят они. От такой крични Загашай огни. Говорят слова: «Мы всему цари! Попадешься, Петр, Лишь сумей помри. Мы сдерем с тебя Твой лихой чупрын, Потому что ты Был собачий сын. Поблажал ты знать Со министрами. На крови для них Город выстроил. Но пускай за то Знает каждый дом — Мы придем еще, Мы придем, придем! Этот город наш, Потому и тут Только может жить Лишь рабочий люд». Смолк наш царь Алексеич Петр, В три ручья с него Льет холодный пот. Слушайте, слушайте, Вы, конечно, народ Хороший, Хоть метелью вас крой, Хоть порошей. Одним словом, Миляги! Не дадите ли Ковшик браги? Человечий язык, Чай, не птичий. Славный вы, люди, Придумали Обычай. И пушки бьют, И колокола плачут. Вы, конечно, понимаете, Что это значит? Много было роз, Много было маков. Схоронили Петра, Тяжело оплакав. И с того ль, что там Всякий сволок был, Кто всерьез рыдал, А кто глаза слюнил. Но с того вот дня Да на двести лет Дуракам-царям Прямо счету нет. И все двести лет Шел подземный гуд: «Мы придем, придем! Мы возьмем свой труд. Мы сгребем дворян Да по плеши им, На фонарных столбах Перевешаем!» Через двести лет, В снеговой октябрь, Затряслась Нева, Подымая рябь. Утром встал народ И на бурю глядь: На столбах висит Сволочная знать. Ай да славный люд! Ау да Питер-град! Но с чего же там Пушки бьют палят? Бьют за городом, Бьют из-за моря. Понимай как хошь Ты, душа моя! Много в эти дни Совершилось дел. Я пою о них, Как спознать сумел. Веселись, душа Молодецкая. Нынче наша власть, Власть советская. Офицерика, Да голубчика Прикокошили Вчера в Губчека. Ни за Троцкого, Ни за Ленина — За донского казака За Каледина. Гаркнул «Яблочко» Молодой матрос: «Мы не так еще Подотрем вам нос!» А за Явором, Под Украйною, Услыхали мужики Весть печальную. Власть советская Им очень нравится, Да идут войска С ней расправиться. В тех войсках к мужикам Родовая месть. И Врангель тут, И Деникин здесь. А на помог им, Как лихих волчат, Из Сибири шлет отряды Адмирал Колчак. Ах, рыбки мои, Мелки косточки! Вы, крестьянские ребята, Подросточки. Ни ногатой вас не взять, Ни резанами, Вы гольем пошли гулять С партизанами. Красной Армии штыки В поле светятся. Здесь отец с сынком Могут встретиться. За один удел Бьется эта рать, Чтоб владеть землей Да весь век пахать, Чтоб шумела рожь И овес звенел, Чтобы каждый калачи С пирогами ел. Ну и как же тут злобу Не вынашивать? На Дону теперь поют Не по-нашему: «Пароход идет Мимо пристани. Будем рыбу кормить Коммунистами». А у нас для них поют: «Куда ты котишься? В Вечека попадешь — Не воротишься». От одной беды Целых три растут, — Вдруг над Питером Слышен новый гуд. Не поймет никто, Отколь гуд идет: «Ты не смей дремать, Трудовой народ, Как под Питером Рать Юденича». Что же делать нам Всем теперича? И оттуда бьют, И отсель палят — Ой ты, бедный люд, Ой ты, Питер-град! Дождик лил тогда В три погибели. На корню дожди Озимь выбили. И на энтот год Не шумела рожь. То не жизнь была, А в печенки нож. А за синим Доном, Станицы казачьей, В это время волк ехидный По-кукушьи плачет. Говорит Корнилов Казакам поречным: «Угостите партизанов Вишеньем картечным. С Красной Армией Деникин Справится, я знаю. Расстелились наши пики С Дона до Дунаю». Вей сильней и крепче, Ветер синь-студеный. С нами храбрый Ворошилов, Удалой Буденный. Если крепче жмут, То сильней орешь. Мужику одно: Не топтали б рожь. А как пошла по ней Тут рать Деникина — В сотни верст легла Прямо в никь она. Над такой бедой В стане белых ржут. Валят сельский скот И под водку жрут. Мнут крестьянских жен, Девок лапают. «Так и надо вам, Сиволапые! Ты, мужик, прохвост! Сволочь, бестия! Отплати-кось нам За поместия. Отплати за то, Что ты вешал знать. Эй, в кнуты их всех, Растакую мать!» Ой ты, синяя сирень, Голубой палисад! На родимой стороне Никто жить не рад. Опустели огороды, Хаты брошены, Заливные луга Не покошены. И примят овес, И прибита рожь. — Где ж теперь, мужик, Ты приют найдешь? Но сильней всего Те встревожены, Что ночьми не спят В куртках кожаных, Кто за бедный люд Жить и сгибнуть рад, Кто не хочет сдать Вольный Питер-град. Там под Лиговом Страшный бой кипит. Питер траурный Без огней. Не спит. Миг — и вот сейчас Враг проломит все, И прощай мечта Городов и сел… Пот и кровь струит С лиц встревоженных. Бьют и бьют людей В куртках кожаных. Как снопы, лежат Трупы по полю. Кони в страхе ржут, В страхе топают. Но напор от нас Все сильней, сильней. Бьются восемь дней, Бьются девять дней… На десятый день Не сдержался враг… И пошел чесать По кустам в овраг. Наши взад им: «Крой!» Пушки бьют, палят… Ай да славный люд! Ай да Питер-град! А за Белградом, Окол Харькова, Кровью ярь мужиков Перехаркана. Бедный люд в Москву Босиком бежит. И от стона, о от рева Вся земля дрожит. Ищут хлеба они, Просят милости, Ну и как же злобной воле Тут не вырасти? У околицы Гуляй-полевой Собиралися Буйны головы. Да как стали жечь, Как давай палить. У Деникина Аж живот болит. Эх, песня, Песня! Есть ли что на свете Чудесней? Хоть под гусли тебя пой, Хоть под тальяночку. Не дадите ли бы мне, Хлопцы, Еще баночку? Ах, яблочко, Цвета милого! Бьют Деникина, Бьют Корнилова. Цветочек мой, Цветик маковый. Ты скорей, адмирал, Отколчакивай. Там за степью гул, Там за степью гром, Каждый в битве защищает Свой отцовский дом. Курток кожаных Под Донцом не счесть. Видно, много в Петрограде Этой масти есть. В белом стане вопль, В белом стане стон: Обступает наша рать Их со всех сторон. В белом стане крик, В белом стане бред. Как пожар стоит Золотой рассвет. И во всех кабаках Огни светятся… Завтра многие друг с другом Уж не встретятся. И все пьют за царя, За святую Русь, В ласках знатных шлюх Забывая грусть. В красном стане храп, В красном стане смрад. Вонь портяночная От сапог солдат. Завтра, еле свет, Нужно снова в бой. Спи, корявый мой! Спи, хороший мой! Пусть вас золотом Свет зари кропит. В куртке кожаной Коммунар не спит. На заре, заре В дождевой крутень Свистом ядерным Мы встречали день. Подымая вверх, Как тоску, глаза, В куртке кожаной Коммунар сказал: «Братья, если здесь Одолеют нас, То октябрьский свет Навсегда погас. Будет крыть нас кнут, Будет крыть нас плеть, Всем весь век тогда В нищете корпеть». С горьким гневом рук, Утерев слезу, Ротный наш с тех слов Сапоги разул. Громко кашлянув, «На, — сказал он мне, — Дома нет сапог, Передай жене». На заре, заре В дождевой крутень Свистом ядерным Мы сушили день. Пуля входит в грудь, Как пчелы ужал. Наш отряд тогда Впереди бежал. За лощиной пруд, А за прудом лог. Коммунар ничком В землю носом лег. Мы вперед, вперед! Враг назад, назад! Мертвецы пусть так Под дождем лежат. Спите, храбрые, С отзвучавшим ртом! Мы придем вас всех Хоронить потом. Вот и кончен бой, Машет красный флаг. Не жалея пят, Удирает враг. Удивленный тем, Что остался цел, Молча ротный наш Сапоги надел. И сказал: «Жене Сапоги не враз, Я их сам теперь Износить горазд». Вот и кончен бой, Тот, кто жив, тот рад. Ай да вольный люд! Ай да Питер-град От полуночи До синя утра Над Невой твоей Бродит тень Петра. Бродит тень Петра, Грозно хмурится На кумачный цвет В наших улицах. В берег бьет вода Пенной индевью… Корабли плывут Будто в Индию… |Июль 1924 Ленинград
- Письмо к сестре 1925 О Дельвиге писал наш Александр, О черепе выласкивал он Строки. Такой прекрасный и такой далёкий, Но всё же близкий, Как цветущий сад! Привет, сестра! Привет, привет! Крестьянин я иль не крестьянин?! Ну как теперь ухаживает дед За вишнями у нас, в Рязани? Ах, эти вишни! Ты их не забыла? И сколько было у отца хлопот, Чтоб наша тощая И рыжая кобыла Выдёргивала плугом корнеплод. Отцу картофель нужен. Нам был нужен сад. И сад губили, Да, губили, душка! Об этом знает мокрая подушка Немножко… Семь… Иль восемь лет назад. Я помню праздник, Звонкий праздник мая. Цвела черёмуха, Цвела сирень. И, каждую берёзку обнимая, Я был пьяней, Чем синий день. Берёзки! Девушки-берёзки! Их не любить лишь может тот, Кто даже в ласковом подростке Предугадать не может плод. Сестра! Сестра! Друзей так в жизни мало! Как и на всех, На мне лежит печать… Коль сердце нежное твоё Устало, Заставь его забыть и замолчать. Ты Сашу знаешь. Саша был хороший. И Лермонтов Был Саше по плечу. Но болен я… Сиреневой порошей Теперь лишь только Душу излечу. Мне жаль тебя. Останешься одна, А я готов дойти Хоть до дуэли. «Блажен, кто не допил до дна»! И не дослушал глас свирели. Но сад наш!.. Сад… Ведь и по нём весной Пройдут твои Заласканные дети. О! Пусть они Помянут невпопад, Что жили… Чудаки на свете.
- Лебёдушка 1913 Из-за леса, леса темного, Подымалась красна зорюшка, Рассыпала ясной радугой Огоньки-лучи багровые. Загорались ярким пламенем Сосны старые, могучие, Наряжали сетки хвойные В покрывала златотканые. А кругом роса жемчужная Отливала блестки алые, И над озером серебряным Камыши, склонясь, шепталися. В это утро вместе с солнышком Уж из тех ли темных зарослей Выплывала, словно зоренька, Белоснежная лебедушка. Позади ватагой стройною Подвигались лебежатушки, И дробилась гладь зеркальная На колечки изумрудные. И от той ли тихой заводи, Посередь того ли озера, Пролегла струя далекая Лентой темной и широкою. Уплывала лебедь белая По ту сторону раздольную, Где к затону молчаливому Прилегла трава шелковая. У побережья зеленого, Наклонив головки нежные, Перешептывались лилии С ручейками тихозвонными. Как и стала звать лебедушка Своих малых лебежатушек Погулять на луг пестреющий, Пощипать траву душистую. Выходили лебежатушки Теребить траву-муравушку, И росинки серебристые, Словно жемчуг, осыпалися. А кругом цветы лазоревы Распускали волны пряные И, как гости чужедальние, Улыбались дню веселому. И гуляли детки малые По раздолью по широкому, А лебедка белоснежная, Не спуская глаз, дозорила. Пролетал ли коршун рощею, Иль змея ползла равниною, Гоготала лебедь белая, Созывая малых детушек. Хоронились лебежатушки Под крыло ли материнское, И когда гроза скрывалася, Снова бегали-резвилися. Но не чуяла лебедушка, Не видала оком доблестным, Что от солнца золотистого Надвигалась туча черная — Молодой орел под облаком Расправлял крыло могучее И бросал глазами молнии На равнину бесконечную. Видел он у леса темного, На пригорке у расщелины, Как змея на солнце выползла И свилась в колечко, грелася. И хотел орел со злобою Как стрела на землю кинуться, Но змея его заметила И под кочку притаилася. Взмахом крыл своих под облаком Он расправил когти острые И, добычу поджидаючи, Замер в воздухе распластанный. Но глаза его орлиные Разглядели степь далекую, И у озера широкого Он увидел лебедь белую. Грозный взмах крыла могучего Отогнал седое облако, И орел, как точка черная, Стал к земле спускаться кольцами. В это время лебедь белая Оглянула гладь зеркальную И на небе отражавшемся Увидала крылья длинные. Встрепенулася лебедушка, Закричала лебежатушкам, Собралися детки малые И под крылья схоронилися. А орел, взмахнувши крыльями, Как стрела на землю кинулся, И впилися когти острые Прямо в шею лебединую. Распустила крылья белые Белоснежная лебедушка И ногами помертвелыми Оттолкнула малых детушек. Побежали детки к озеру, Понеслись в густые заросли, А из глаз родимой матери Покатились слезы горькие. А орел когтями острыми Раздирал ей тело нежное, И летели перья белые, Словно брызги, во все стороны. Колыхалось тихо озеро, Камыши, склонясь, шепталися, А под кочками зелеными Хоронились лебежатушки.|<1913—1915>
- Русь 1914 ===1=== Потонула деревня в ухабинах, Заслонили избёнки леса. Только видно, на кочках и впадинах, Как синеют кругом небеса. Воют в сумерки долгие, зимние, Волки грозные с тощих полей. По дворам в погорающем инее Над застрёхами храп лошадей. Как совиные глазки, за ветками Смотрят в шали пурги огоньки. И стоят за дубровными сетками, Словно нечисть лесная, пеньки. Запугала нас сила нечистая, Что ни прорубь — везде колдуны. В злую заморозь в сумерки мглистые На берёзках висят галуны. ===2=== Но люблю тебя, родина кроткая! А за что — разгадать не могу. Весела твоя радость короткая С громкой песней весной на лугу. Я люблю над покосной стоянкою Слушать вечером гуд комаров. А как гаркнут ребята тальянкою, Выйдут девки плясать у костров. Загорятся, как чёрна смородина, Угли-очи в подковах бровей. Ой ты, Русь моя, милая родина, Сладкий отдых в шелку купырей. ===3=== Понакаркали чёрные вороны: Грозным бедам широкий простор. Крутит вихорь леса во все стороны, Машет саваном пена с озёр. Грянул гром, чашка неба расколота, Тучи рваные кутают лес. На подвесках из лёгкого золота Закачались лампадки небес. Повестили под окнами сотские Ополченцам идти на войну. Загыгыкали бабы слободские, Плач прорезал кругом тишину. Собиралися мирные пахари Без печали, без жалоб и слёз, Клали в сумочки пышки на сахаре И пихали на кряжистый воз. По селу до высокой околицы Провожал их огулом народ… Вот где, Русь, твои добрые молодцы, Вся опора в годину невзгод. ===4=== Затомилась деревня невесточкой — Как-то милые в дальнем краю? Отчего не уведомят весточкой, — Не погибли ли в жарком бою? В роще чудились запахи ладана, В ветре бластились стуки костей. И пришли к ним нежданно-негаданно С дальней волости груды вестей. Сберегли по ним пахари памятку, С потом вывели всем по письму. Подхватили тут родные грамотку, За ветловую сели тесьму. Собралися над чётницей Лушею Допытаться любимых речей. И на корточках плакали, слушая, На успехи родных силачей. ===5=== Ах, поля мои, борозды милые, Хороши вы в печали своей! Я люблю эти хижины хилые С поджиданьем седых матерей. Припаду к лапоточкам берестяным, Мир вам, грабли, коса и соха! Я гадаю по взорам невестиным На войне о судьбе жениха. Помирился я с мыслями слабыми, Хоть бы стать мне кустом у воды. Я хочу верить в лучшее с бабами, Тепля свечку вечерней звезды. Разгадал я их думы несметные, Не спугнёт их ни гром и ни тьма. За сохою под песни заветные Не причудится смерть и тюрьма. Они верили в эти каракули, Выводимые с тяжким трудом, И от счастья и радости плакали, Как в засуху над первым дождём. А за думой разлуки с родимыми В мягких травах, под бусами рос, Им мерещился в далях за дымами Над лугами весёлый покос. Ой ты, Русь, моя родина кроткая, Лишь к тебе я любовь берегу. Весела твоя радость короткая С громкой песней весной на лугу.
- Ус 1914 Не белы снега по-над Доном Заметали степь синим звоном. Под крутой горой, что ль под тыном, Расставалась мать с верным сыном. «Ты прощай, мой сын, прощай, чадо, Знать, пришла пора, ехать надо! Захирел наш дол по-над Доном, Под пятой Москвы, под полоном». То не водный звон за путиной — Бьет копытом конь под осиной. Под красневу дремь, под сугредок Отвечал ей сын напоследок: «Ты не стой, не плачь на дорогу, Зажигай свечу, молись богу. Соберу я Дон, вскручу вихорь, Полоню царя, сниму лихо». Не река в бугор била пеной — Вынимал он нож с подколена, Отрезал с губы ус чернявый, Говорил слова над дубравой: «Уж ты, мать моя, голубица, Сбереги ты ус на божнице; Окропи его красным звоном, Положи его под икону!» Гикал-ухал он под туманом, Подымалась пыль за курганом. А она в ответ, как не рада: «Уж ты сын ли мой, мое чадо!» ====* ==== На крутой горе, под Калугой, Повенчался Ус с синей вьюгой. Лежит он на снегу под елью, С весела-разгула, с похмелья. Перед ним все знать да бояры, В руках золотые чары. «Не гнушайся ты, Ус, не злобуй, Подымись, хоть пригубь, попробуй! Нацедили мы вин красносоких Из грудей из твоих из высоких. Как пьяна с них твоя супруга, Белокосая девица-вьюга!» Молчит Ус, не кинет взгляда, — Ничего ему от земли не надо. О другой он земле гадает, О других небесах вздыхает… ====* ==== Заждалася сына дряхлая вдовица, День и ночь горюя, сидя под божницей. Вот прошло-проплыло уж второе лето, Снова снег на поле, а его все нету. Подошла, взглянула в мутное окошко… «Не одна ты в поле катишься, дорожка!» Свищет сокол-ветер, бредит тихим Доном. «Хорошо б прижаться к золотым иконам…» Села и прижалась, смотрит кротко-кротко… «На кого ж похож ты, светлоглазый отрок?.. А! — сверкнули слезы над увядшим усом. — Это ты, о сын мой, смотришь Иисусом!» Радостью светит она из угла. Песню запела и гребень взяла. Лик ее старческий ласков и строг. Встанет, присядет за печь, на порог. Вечер морозный, как волк, темно-бур… Кличет цыплят и нахохленных кур: «Цыпушки-цыпы, свет-петушок!..» Крепок в руке роговой гребешок. Стала, уставилась лбом в темноту, Чешет волосья младенцу Христу.
- То не тучи бродят за овином 1916 То не тучи бродят за овином И не холод. Замесила Божья Матерь сыну Колоб. Всякой снадобью она поила жито В масле. Испекла и положила тихо В ясли. Заигрался в радости младенец, Пал в дрему, Уронил он колоб золоченый На солому. Покатился колоб за ворота Рожью. Замутили слезы душу голубую Божью. Говорила Божья Матерь сыну Советы: «Ты не плачь, мой лебеденочек, Не сетуй. На земле все люди человеки, Чада. Хоть одну им малую забаву Надо. Жутко им меж темных Перелесиц, Назвала я этот колоб — Месяц».
- О родина! 1917 О родина, о новый С златою крышей кров, Труби, мычи коровой, Реви телком громов. Брожу по синим селам, Такая благодать. Отчаянный, веселый, Но весь в тебя я, мать. В училище разгула Крепил я плоть и ум. С березового гула Растет твой вешний шум. Люблю твои пороки, И пьянство, и разбой, И утром на востоке Терять себя звездой. И всю тебя, как знаю, Хочу измять и взять, И горько проклинаю За то, что ты мне мать.
- Иорданская голубица 1918 === 1 === Земля моя златая! Осенний светлый храм! Гусей крикливых стая Несется к облакам. То душ преображенных Несчислимая рать, С озер поднявшись сонных, Летит в небесный сад. А впереди их лебедь. В глазах, как роща, грусть. Не ты ль так плачешь в небе, Отчалившая Русь? Лети, лети, не бейся, Всему есть час и брег. Ветра стекают в песню, А песня канет в век. === 2 === Небо — как колокол, Месяц — язык, Мать моя — родина, Я — большевик. Ради вселенского Братства людей Радуюся песней я Смерти твоей. Крепкий и сильный, На гибель твою В колокол синий Я месяцем бью. Братья-миряне, Вам моя песнь. Слышу в тумане я Светлую весть. === 3 === Вот она, вот голубица, Севшая ветру на длань. Снова зарею клубится Мой луговой Иордань. Славлю тебя, голубая, Звездами вбитая высь. Снова до отчего рая Руки мои поднялись. Вижу вас, злачные нивы, С стадом буланых коней. С дудкой пастушеской в ивах Бродит апостол Андрей. И, полная боли и гнева, Там, на окрайне села, Мати пречистая дева Розгой стегает осла. === 4 === Братья мои, люди, люди! Все мы, все когда-нибудь В тех благих селеньях будем, Где протоптан Млечный Путь. Не жалейте же ушедших, Уходящих каждый час, — Там на ландышах расцветших Лучше, чем в полях у нас. Страж любви — судьба-мздоимец Счастье пестует не век. Кто сегодня был любимец — Завтра нищий человек. === 5 === О новый, новый, новый, Прорезавший тучи день! Отроком солнцеголовым Сядь ты ко мне под плетень. Дай мне твои волосья Гребнем луны расчесать. Этим обычаем гостя Мы научились встречать. Древняя тень Маврикии Родственна нашим холмам, Дождиком в нивы златые Нас посетил Авраам. Сядь ты ко мне на крылечко, Тихо склонись ко плечу. Синюю звездочку свечкой Я пред тобой засвечу. Буду тебе я молиться, Славить твою Иордань… Вот она, вот голубица, Севшая ветру на длань.
- Всё живое особой метой 1922 Всё живое особой метой Отмечается с ранних пор. Если не был бы я поэтом, То, наверное, был мошенник и вор. Худощавый и низкорослый, Средь мальчишек всегда герой, Часто, часто с разбитым носом Приходил я к себе домой. И навстречу испуганной маме Я цедил сквозь кровавый рот: «Ничего! Я споткнулся о камень, Это к завтраму всё заживёт». И теперь вот, когда простыла Этих дней кипятковая вязь, Беспокойная, дерзкая сила На поэмы мои пролилась. Золотая, словесная груда, И над каждой строкой без конца Отражается прежняя удаль Забияки и сорванца. Как тогда, я отважный и гордый, Только новью мой брызжет шаг… Если раньше мне били в морду, То теперь вся в крови душа. И уже говорю я не маме, А в чужой и хохочущий сброд: «Ничего! я споткнулся о камень, Это к завтраму всё заживёт!»
- Баллада о двадцати шести 1924 Пой песню, поэт, Пой. Ситец неба такой Голубой. Море тоже рокочет Песнь. Их было 26. 26 их было, 26. Их могилы пескам Не занесть. Не забудет никто Их расстрел На 207-ой Версте. Там за морем гуляет Туман. Видишь, встал из песка Шаумян. Над пустыней костлявый Стук. Вон еще 50 Рук Вылезают, стирая Плеснь. 26 их было, 26. Кто с прострелом в груди, Кто в боку, Говорят: «Нам пора в Баку — Мы посмотрим, Пока есть туман, Как живет Азербайджан». Ночь, как дыню, Катит луну. Море в берег Струит волну. Вот в такую же ночь И туман Расстрелял их Отряд англичан. Коммунизм — Знамя всех свобод. Ураганом вскипел Народ. На империю встали В ряд И крестьянин И пролетариат. Там, в России, Дворянский бич Был наш строгий отец Ильич. А на Востоке Здесь Их было 26. Все помнят, конечно, Тот, 18-ый, несчастный Год. Тогда буржуа Всех стран Обстреливали Азербайджан. Тяжел был Коммуне Удар. Не вынес сей край И пал, Но жутче всем было Весть Услышать Про 26. В пески, что как плавленый Воск, Свезли их За Красноводск. И кто саблей, Кто пулей в бок, Всех сложили на желтый Песок. 26 их было, 26. Их могилы пескам Не занесть. Не забудет никто Их расстрел На 207-ой Версте. Там за морем гуляет Туман. Видишь, встал из песка Шаумян. Над пустыней костлявый Стук. Вон еще 50 Рук Вылезают, стирая Плеснь. 26 их было, 26. Ночь как будто сегодня Бледней. Над Баку 26 теней. Теней этих 26. О них наша боль И песнь. То не ветер шумит, Не туман. Слышишь, как говорит Шаумян: «Джапаридзе, Иль я ослеп, Посмотри: У рабочих хлеб. Нефть — как черная Кровь земли. Паровозы кругом… Корабли… И во все корабли, В поезда Вбита красная наша Звезда». Джапаридзе в ответ: «Да, есть. Это очень приятная Весть. Значит, крепко рабочий Класс Держит в цепких руках Кавказ. Ночь, как дыню, Катит луну. Море в берег Струит волну. Вот в такую же ночь И туман Расстрелял нас Отряд англичан». Коммунизм — Знамя всех свобод. Ураганом вскипел Народ. На империю встали В ряд И крестьянин И пролетариат. Там, в России, Дворянский бич Был наш строгий отец Ильич. А на Востоке Здесь 26 их было, 26. Свет небес все синей И синей. Молкнет говор Дорогих теней. Кто в висок прострелен, А кто в грудь. К Ахч-Куйме Их обратный путь… Пой, поэт, песню, Пой, Ситец неба такой Голубой… Море тоже рокочет Песнь. 26 их было, 26. | ЛИЦЕНЗИЯ = PD-old-70 |Сентябрь 1924 Баку
- Метель 1924 Прядите, дни, свою былую пряжу, Живой души не перестроить ввек. Нет! Никогда с собой я не полажу, Себе, любимому, Чужой я человек. Хочу читать, а книга выпадает, Долит зевота, Так и клонит в сон... А за окном Протяжный ветр рыдает, Как будто чуя Близость похорон. Облезлый клён Своей верхушкой чёрной Гнусавит хрипло В небо о былом. Какой он клён? Он просто столб позорный — На нём бы вешать Иль отдать на слом. И первого Меня повесить нужно, Скрестив мне руки за спиной, За то, что песней Хриплой и недужной Мешал я спать Стране родной. Я не люблю Распевы петуха И говорю, Что если был бы в силе, То всем бы петухам Я выдрал потроха, Чтобы они Ночьми не голосили. Но я забыл, Что сам я петухом Орал вовсю Перед рассветом края, Отцовские заветы попирая, Волнуясь сердцем И стихом. Визжит метель, Как будто бы кабан, Которого зарезать собрались. Холодный, Ледяной туман, Не разберёшь, Где даль, Где близь... Луну, наверное, Собаки съели — Её давно На небе не видать. Выдергивая нитку из кудели, С веретеном Ведёт беседу мать. Оглохший кот Внимает той беседе, С лежанки свесив Важную главу. Недаром говорят Пугливые соседи, Что он похож На чёрную сову. Глаза смежаются, И как я их прищурю, То вижу въявь Из сказочной поры: Кот лапой мне Показывает дулю, А мать — как ведьма С киевской горы. Не знаю, болен я Или не болен, Но только мысли Бродят невпопад. В ушах могильный Стук лопат С рыданьем дальних Колоколен. Себя усопшего В гробу я вижу. Под аллилуйные Стенания дьячка Я веки мёртвому себе Спускаю ниже, Кладя на них Два медных пятачка. На эти деньги, С мёртвых глаз, Могильщику теплее станет,— Меня зарыв, Он тот же час Себя сивухой остаканит. И скажет громко: «Вот чудак! Он в жизни Буйствовал немало... Но одолеть не мог никак Пяти страниц Из „Капитала“».
- Письмо от матери 1924 Чего же мне Еще теперь придумать, О чем теперь Еще мне написать? Передо мной На столике угрюмом Лежит письмо, Что мне прислала мать. Она мне пишет: «Если можешь ты, То приезжай, голубчик, К нам на святки. Купи мне шаль, Отцу купи порты, У нас в дому Большие недостатки. Мне страх не нравится, Что ты поэт, Что ты сдружился С славою плохою. Гораздо лучше б С малых лет Ходил ты в поле за сохою. Стара я стала И совсем плоха, Но если б дома Был ты изначала, То у меня Была б теперь сноха И на ноге Внучонка я качала. Но ты детей По свету растерял, Свою жену Легко отдал другому, И без семьи, без дружбы, Без причал Ты с головой Ушел в кабацкий омут. Любимый сын мой, Что с тобой? Ты был так кроток, Был так смиренен. И говорил все наперебой: Какой счастливый Александр Есенин! В тебе надежды наши Не сбылись, И на душе С того больней и горше, Что у отца Была напрасной мысль, Чтоб за стихи Ты денег брал побольше. Хоть сколько б ты Ни брал, Ты не пошлешь их в дом, И потому так горько Речи льются, Что знаю я На опыте твоем: Поэтам деньги не даются. Мне страх не нравится, Что ты поэт, Что ты сдружился С славою плохою. Гораздо лучше б С малых лет Ходил ты в поле за сохою. Теперь сплошная грусть, Живем мы, как во тьме. У нас нет лошади. Но если б был ты в доме, То было б все, И при твоем уме — Пост председателя В волисполкоме. Тогда б жилось смелей, Никто б нас не тянул, И ты б не знал Ненужную усталость, Я б заставляла Прясть Твою жену, А ты, как сын, Покоил нашу старость». Я комкаю письмо, Я погружаюсь в жуть. Ужель нет выхода В моем пути заветном? Но все, что думаю, Я после расскажу. Я расскажу В письме ответном...
- Русь советская 1924 А.Сахарову Тот ураган прошёл. Нас мало уцелело. На перекличке дружбы многих нет. Я вновь вернулся в край осиротелый, В котором не был восемь лет. Кого позвать мне? С кем мне поделиться Той грустной радостью, что я остался жив? Здесь даже мельница — бревенчатая птица С крылом единственным — стоит, глаза смежив. Я никому здесь не знаком, А те, что помнили, давно забыли. И там, где был когда-то отчий дом, Теперь лежит зола да слой дорожной пыли. А жизнь кипит. Вокруг меня снуют И старые и молодые лица. Но некому мне шляпой поклониться, Ни в чьих глазах не нахожу приют. И в голове моей проходят роем думы: Что родина? Ужели это сны? Ведь я почти для всех здесь пилигрим угрюмый Бог весть с какой далёкой стороны. И это я! Я, гражданин села, Которое лишь тем и будет знаменито, Что здесь когда-то баба родила Российского скандального пиита. Но голос мысли сердцу говорит: «Опомнись! Чем же ты обижен? Ведь это только новый свет горит Другого поколения у хижин. Уже ты стал немного отцветать, Другие юноши поют другие песни. Они, пожалуй, будут интересней — Уж не село, а вся земля им мать». Ах, родина! Какой я стал смешной. На щёки впалые летит сухой румянец. Язык сограждан стал мне как чужой, В своей стране я словно иностранец. Вот вижу я: Воскресные сельчане У волости, как в церковь, собрались. Корявыми, немытыми речами Они свою обсуживают «жись». Уж вечер. Жидкой позолотой Закат обрызгал серые поля. И ноги босые, как тёлки под ворота, Уткнули по канавам тополя. Хромой красноармеец с ликом сонным, В воспоминаниях морщиня лоб, Рассказывает важно о Будённом, О том, как красные отбили Перекоп. «Уж мы его — и этак и раз-этак, — Буржуя энтого… которого… в Крыму…» И клёны морщатся ушами длинных веток, И бабы охают в немую полутьму. С горы идёт крестьянский комсомол, И под гармонику, наяривая рьяно, Поют агитки Бедного Демьяна, Весёлым криком оглашая дол. Вот так страна! Какого ж я рожна Орал в стихах, что я с народом дружен? Моя поэзия здесь больше не нужна, Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен. Ну что ж! Прости, родной приют. Чем сослужил тебе — и тем уж я доволен. Пускай меня сегодня не поют — Я пел тогда, когда был край мой болен. Приемлю всё. Как есть всё принимаю. Готов идти по выбитым следам. Отдам всю душу октябрю и маю, Но только лиры милой не отдам. Я не отдам её в чужие руки, Ни матери, ни другу, ни жене. Лишь только мне она свои вверяла звуки И песни нежные лишь только пела мне. Цветите, юные! И здоровейте телом! У вас иная жизнь, у вас другой напев. А я пойду один к неведомым пределам, Душой бунтующей навеки присмирев. Но и тогда, Когда на всей планете Пройдёт вражда племён, Исчезнет ложь и грусть, — Я буду воспевать Всем существом в поэте Шестую часть земли С названьем кратким «Русь».
- Заря окликает другую 1925 Заря окликает другую, Дымится овсяная гладь… Я вспомнил тебя, дорогую, Моя одряхлевшая мать. Как прежде ходя на пригорок, Костыль свой сжимая в руке, Ты смотришь на лунный опорок, Плывущий по сонной реке. И думаешь горько, я знаю, С тревогой и грустью большой, Что сын твой по отчему краю Совсем не болеет душой. Потом ты идешь до погоста И, в камень уставясь в упор, Вздыхаешь так нежно и просто За братьев моих и сестер. Пускай мы росли ножевые, А сестры росли, как май, Ты все же глаза живые Печально не подымай. Довольно скорбеть! Довольно! И время тебе подсмотреть, Что яблоне тоже больно Терять своих листьев медь. Ведь радость бывает редко, Как вешняя звень поутру, И мне — чем сгнивать на ветках — Уж лучше сгореть на ветру.
- Ты запой мне ту песню, что прежде 1925 Ты запой мне ту песню, что прежде Напевала нам старая мать, Не жалея о сгибшей надежде, Я сумею тебе подпевать. Я ведь знаю, и мне знакомо, Потому и волнуй и тревожь, Будто я из родимого дома Слышу в голосе нежную дрожь. Ты мне пой, ну а я с такою, Вот с такою же песней, как ты, Лишь немного глаза прикрою, Вижу вновь дорогие черты. Ты мне пой, ведь моя отрада — Что вовек я любил не один И калитку осеннего сада, И опавшие листья с рябин. Ты мне пой, ну а я припомню И не буду забывчиво хмур: Так приятно и так легко мне Видеть мать и тоскующих кур. Я навек за туманы и росы Полюбил у березки стан, И ее золотистые косы, И холщовый ее сарафан. Потому так и сердцу не жестко — Мне за песнею и за вином Показалась ты той березкой, Что стоит под родимым окном.
Принцип отбора. В подборку входят тексты, где тема подтверждается ключевыми образами и словарём. Это редакционный список, а не академическая классификация.
Другие темы →